Настройки чтения
Второй шанс Рудеуса
RСмерть второстепенного персонажа
Глава 2 из 9
Буэна, снова
— Руди! Завтрак!
Голос ударил по голове, как ведро ледяной воды. Он прорвался сквозь сон — не тот глубокий, без сновидений, в который проваливаешься от усталости, а другой: мутный, липкий, полный обрывков лиц и серебряных линий, тающих в темноте.
Рудеус открыл глаза.
Над ним был потолок. Деревянные балки, потемневшие от времени, с тонкой паутиной в углу у дальней стены. Солнце пробивалось сквозь щель в ставнях — одна золотая полоса, пересекавшая комнату от окна до изножья кровати. В ней плясали пылинки.
Он знал этот потолок. Знал каждую балку, каждый сучок, каждую трещину в штукатурке между ними. Только знание было старым, как выцветшая страница из книги, которую не открывали двадцать лет.
Двадцать лет.
Рудеус попытался сесть и не смог.
Тело не слушалось. Не так, как бывает после долгой болезни — нет, проще: оно было не его. Рука, которой он упёрся в матрас, оказалась короткой и пухлой, с ямочками на костяшках. Пальцы растопырились, и он смотрел на них, как на чужую вещь, забытую в его постели.
Одеяло давило на грудь. Тяжёлое, стёганое, с вышитыми по краю цветами — мать закончила его прошлой зимой. Нет, не прошлой. Той зимой, когда ему было шесть. Он помнил, как она сидела у камина с иголкой и напевала что-то под нос, а он лежал вот на этой самой кровати и слушал.
Сейчас одеяло казалось каменной плитой. Он стащил его с себя — движение вышло дёрганым, неловким, левая рука запуталась в складках. Рубашка прилипла к плечам, влажная от пота. Ночная, с завязками у ворота. Он не носил такую уже…
Он не носил такую никогда. То есть — носил, но в той жизни, которая кончилась вчера. Или не вчера. Или ещё не начиналась.
— Руди, ты оглох? Завтрак стынет!
Голос матери. Зенит.
Он зажмурился.
Внутри что-то сжалось — не больно, а плотно, как если бы грудную клетку обмотали верёвкой и затянули одним рывком. Он слышал этот голос в последний раз, когда… когда? Память подбросила картинку: дверной проём, за которым никого нет, и тишина в доме, которая длится уже несколько дней. Он тогда тоже стоял и ждал, что она позовёт. Не позвала.
А теперь зовёт. Сейчас. За стеной, внизу, на кухне. И если он не встанет и не спустится, она поднимется сама — он точно помнил этот сценарий, она всегда поднималась, когда он задерживался, и щупала лоб, и говорила, что сегодня можно не заниматься, если он устал.
Он спустил ноги с кровати.
Пол оказался дальше, чем он ожидал. Пальцы коснулись досок, и он поставил ступни на дерево — босые, маленькие, с розовыми пятками. Встал. Покачнулся. Правая рука сама метнулась к спинке кровати, чтобы удержать равновесие, и это вышло так естественно, что он на секунду забыл, кто он такой.
Ребёнок. Ему семь. Может, семь с половиной — он не помнил точно, когда у него день рождения, не в этой жизни, а в той, первой. Но тело не врало: рост, вес, длина рук, ширина плеч — всё было детским, неудобным, как костюм с чужого плеча.
Он сделал шаг. Второй. Третий. К двери.
Ручка оказалась на уровне его подбородка. Он потянулся — и промахнулся, потому что привык к другой высоте, к другому телу, к руке, которая достаёт до ручки без усилия. Пришлось привстать на цыпочки.
Дверь открылась.
Лестница вниз. Десять ступеней — он знал это, как знаешь количество шагов от кровати до уборной в собственном доме. Только дом был не его. То есть — его, но тот, другой, из прошлого. Из будущего. Из жизни, которая ещё не случилась.
Он спускался медленно, держась за перила обеими руками. Ноги были короткими, и каждая ступенька отдавала в колени. Где-то на середине лестницы он остановился и прислушался.
Кухня гудела голосами.
Пол что-то говорил — низко, с хрипотцой, лениво. Зенит отвечала, и в её голосе был смех, тот самый, который Рудеус помнил не ушами, а где-то глубже: в животе, в основании шеи, в месте, которое сжимается, когда мать смеётся, а ты ещё слишком мал, чтобы понимать шутку.
И ещё один голос. Тихий, ровный, с чёткими паузами между словами.
Рокси.
Она была здесь. В его доме. За его столом. Живая.
Рудеус вцепился в перила. Дерево было гладким, отполированным сотнями прикосновений, и его пальцы — короткие, слабые — скользили по лаку. Он не мог удержаться. Не мог удержать даже себя на этой лестнице, а там, внизу, сидели трое, и все они были живы, и никто из них не знал, что однажды перестанут быть.
Он заставил себя дышать. Вдох. Выдох. Ещё раз.
И пошёл вниз.
Кухня встретила его запахом — тёплым, хлебным, с примесью трав, которые Зенит добавляла в утреннюю кашу. Солнце здесь било в полную силу: два окна на восток, без ставен, и весь стол был залит светом. Чашки, тарелки, горшок с мёдом, надколотый с одного края — всё это было таким знакомым, что у него перехватило горло.
— О, явился, — Пол поднял голову от тарелки. — Я уж думал, ты там зимовать решил.
Он сидел спиной к окну, и свет обводил его силуэт — широкие плечи, растрёпанные волосы, щетина на подбородке. Ложка в руке, локоть на столе. Обычный. Живой. Такой же, как всегда.
— Доброе утро, Руди, — Зенит уже вставала из-за стола, чтобы подвинуть ему табурет. — Садись, пока горячее. Ты сегодня бледный. Опять не спал?
Он открыл рот. Закрыл. Кивнул.
Слова не шли. Они были — он знал, что сказать, знал, как отвечают на такие вопросы, — но язык не слушался, будто забыл, как двигаться во рту. Он просто прошёл к столу и сел на табурет, который мать пододвинула ближе.
Табурет был высоким. Слишком высоким. Его ноги болтались, не доставая до пола, и это было унизительно — не само по себе, а потому, что он помнил, как это — сидеть за столом, поставив ступни на пол. Помнил, как смотрел на отца сверху вниз. А теперь — снизу вверх.
— Держи, — Зенит поставила перед ним кружку с молоком.
Кружка была глиняной, тяжёлой. Он взял её одной рукой — и тут же подхватил второй, потому что одной не удержать. Молоко плеснулось через край, капля упала на скатерть и растеклась мутным пятнышком.
— Осторожнее, — сказала Зенит, но без упрёка. Просто сказала.
Рудеус смотрел на свои руки, обхватившие кружку. Маленькие. Слабые. Пальцы дрожали от напряжения, и он не мог понять — то ли оттого, что кружка тяжёлая, то ли оттого, что он сам. Он поднёс край к губам и сделал глоток. Молоко было тёплым, с пенкой, и на вкус — как детство.
Он поставил кружку на стол. Осторожно. Двумя руками.
Пол хмыкнул:
— Ты чего такой тихий? Случилось чего?
— Нет, — сказал Рудеус.
Голос прозвучал тонко, по-детски, и он вздрогнул от звука. Он забыл, как звучит его собственный голос в семь лет. Забыл, что он — вот такой: высокий, ломкий, без той глубины, которая появится позже.
— Просто не выспался, — добавил он и сам удивился, как легко это вышло. Детская отговорка, детская интонация, детское пожимание плечами. Он играл себя — и играл хорошо.
Пол пожал плечами и вернулся к еде.
Рудеус смотрел на него поверх кружки. Морщины у глаз — ещё не те, глубокие, которые появятся через десять лет, а тонкие, едва заметные. Волосы, в которых седина ещё не тронула виски. Руки, которые ещё не знают, как держать меч после того, как всё кончено.
И Зенит. Она стояла у плиты, помешивая кашу, и напевала ту самую мелодию — без слов, просто м-м-м под нос, — и солнечный свет лежал на её плечах, как шаль. Рудеус смотрел и не мог отвести взгляд. Он помнил её старше. Помнил седые пряди, которые она прятала под косынкой. Помнил, как она сидела у окна в доме, который не был их домом, и смотрела на дорогу, и ждала того, кто уже не вернётся.
А теперь она напевала и мешала кашу.
Он опустил глаза в тарелку.
— Руди.
Голос Рокси прозвучал негромко, но так отчётливо, что он вздрогнул. Она сидела напротив — он не заметил, когда она успела сесть, — и смотрела на него поверх своей кружки. Кружка была почти такой же, как у него, только с отбитой ручкой, и Рокси держала её ладонями с двух сторон, как пиалу.
— После завтрака продолжим занятия, — сказала она. — Ты помнишь, на чём мы остановились?
Вопрос был простым. Учительским. Таким, какой задают ученику, чтобы проверить, усвоил ли он вчерашний урок. Но Рудеус слышал в нём другое. Подтекст — которого, конечно, не было, который он сам придумал, — звучал так: «Ты помнишь хоть что-нибудь? Ты вообще тот же ребёнок, что был вчера?»
Рокси смотрела на него своими синими глазами — спокойно, без подозрения, — и ждала ответа.
Он помнил. Он помнил всё: каждый урок, каждое упражнение, каждую книгу, которую она давала ему в той жизни. Он помнил, как она учила его водяному шару — и как шар лопнул у неё в ладонях, и она смеялась, хотя была вся мокрая. Он помнил её шляпу. Помнил, как она лежала на полу в подвале.
— Мы остановились на смешивании стихий, — сказал он.
Рокси подняла бровь.
— Почти, — сказала она. — На разделении. Но ты близко.
Она улыбнулась — уголками губ, совсем чуть-чуть, — и снова уткнулась в кружку.
Рудеус выдохнул. Он не заметил, что задерживал дыхание. Вдох. Выдох. Руки всё ещё сжимали кружку.
Он знал судьбу каждого за этим столом.
Пол — умрёт через много лет, но ещё до того потеряет всё, что любил. Зенит — исчезнет в день, который он помнил по часам, и вернётся другой, и он не узнает её, пока не станет поздно. Рокси — погибнет, защищая тех, кого он не смог защитить сам. И он, Рудеус Грейрат, сидит сейчас среди них, и его пальцы слишком слабы, чтобы удержать кружку, и слишком малы, чтобы что-то изменить.
Знание не давало силы. Знание просто лежало внутри, как камень, проглоченный за завтраком.
Он съел кашу. Он не чувствовал вкуса.
После завтрака Рокси поднялась первой.
— Жду во дворе, — сказала она. — Не задерживайся.
И вышла, пригнувшись в дверном проёме, — по привычке, хотя проём был достаточно высоким для её роста. Рудеус проводил её взглядом. Маленькая фигура в синей мантии, с посохом, который она всегда носила с собой даже дома. Шляпа осталась в комнате — он помнил, что она не надевала её на занятия во дворе, — и без шляпы Рокси казалась ещё меньше, почти как ребёнок. Почти.
Он сполз с табурета. Зенит уже убирала со стола, и он хотел помочь — по привычке, из другой жизни, где он всегда мыл посуду после ужина, — но вовремя остановился. Семилетний Руди не помогает матери с посудой. Семилетний Руди идёт во двор и учится колдовать.
Он вышел на крыльцо.
Двор был тот же самый. Утоптанная земля, старая яблоня у забора, колодец с покосившимся воротом. Трава пробивалась между камнями дорожки — он помнил каждый камень, каждый сорняк, каждую выбоину. Вон там, у восточной стены, он впервые учил Сильфи пускать водяной шар. Вон там, под яблоней, она сидела и смотрела, как он занимается, и глаза у неё были такие серьёзные, будто она сама училась вместе с ним.
Сильфи. Он ещё не встретил её в этой жизни. Она где-то там, за забором, в доме, где её никто не ждёт. И он знает это. И ничего не может сделать — пока.
Рокси стояла посреди двора и чертила посохом круг на земле.
— Сегодня попробуем кое-что новое, — сказала она, не оборачиваясь. — Ты уже умеешь создавать водяной шар и воздушный толчок. Я хочу посмотреть, как у тебя с огнём.
Рудеус замер на полпути.
Огонь. Самая простая стихия для тех, кто колдует без заклинаний. Первое, чему он научился в той жизни. Первое, что показал Рокси, когда она ещё не верила, что ребёнок может колдовать молча.
Только теперь всё было иначе. Теперь он не был тем ребёнком. Он был взрослым, который прожил целую жизнь, сражался, терял, умирал — и вернулся. И где-то внутри, под рёбрами, ещё теплилась уверенность: магия никуда не делась. Она не могла деться. Она была частью его — не тела, а сознания, памяти, самой сути. Если он вернулся с памятью, значит, и магия должна была вернуться.
Должна была.
— Руди? — Рокси обернулась. — Ты идёшь?
— Да, — сказал он. — Иду.
Он встал на край круга. Рокси отошла на пару шагов, давая ему место, и скрестила руки на груди — её обычная поза, когда она готовилась наблюдать за учеником.
— Просто искру, — сказала она. — Маленький огонёк на ладони. Не торопись.
Рудеус вытянул правую руку. Ладонь была раскрыта, пальцы растопырены — детская ладонь, с короткими ногтями и линией жизни, которая обрывалась… нет, не обрывалась. Просто ладонь.
Он закрыл глаза.
В той жизни он делал это не думая. Магия приходила сама — не требовала ни усилий, ни концентрации, просто текла сквозь него, как вода сквозь пальцы. Он мог вызвать огненный шторм, водяную стену, каменный дождь — и это было так же легко, как дышать.
Сейчас он потянулся внутрь.
Там было пусто. Не совсем — что-то теплилось, что-то слабое, как уголёк под слоем золы, — но когда он попытался ухватить это, оно ускользнуло, рассыпалось, исчезло. Он потянулся снова. Напрягся. Сжал зубы.
В ладони вспыхнула искра.
Маленькая, жёлтая, с ноготь величиной. Она дрожала, как пламя свечи на сквозняке, и через секунду погасла, оставив в воздухе тонкую струйку дыма.
— Хорошо, — сказала Рокси. — Теперь ещё раз. Постарайся удержать.
Рудеус смотрел на свою ладонь. На ней ничего не было — ни ожога, ни следа, ни даже тепла. Просто детская ладонь, чуть влажная от пота.
Он попробовал снова.
Искра вышла ещё меньше. Она не столько вспыхнула, сколько замерцала — бледно-голубая точка, едва заметная в солнечном свете, — и исчезла быстрее, чем в первый раз. Он даже не успел почувствовать тепло.
— Не напрягайся так сильно, — сказала Рокси. — Ты слишком стараешься. Магия — это не мышцы, Руди. Её не выжмешь силой.
Она говорила спокойно, терпеливо, как всегда. Но в её голосе было что-то ещё — едва заметная нотка вопроса. Она смотрела на него и ждала не просто искры. Она ждала того же, что и вчера, — лёгкости, с которой он колдовал до этого. Той странной, недетской лёгкости, которая всегда её удивляла.
Рудеус опустил руку.
Внутри всё сжалось.
Взрослая магия не сохранилась. Не перешла. Не вернулась вместе с памятью. То, что он чувствовал сейчас, — это не остаток былой силы, а обычный детский резерв. Маленький, слабый, неразработанный. Как мышцы, которые никогда не тренировали. Как голос, который ещё не ломался.
Всё придётся строить заново.
— Руди? — Рокси шагнула ближе. — Что-то не так?
Он поднял на неё глаза. Она смотрела внимательно — не как учитель на ученика, а как человек, который видит что-то необычное и пытается понять, что именно. Её синие глаза были совсем рядом, и в них читался вопрос, который она не задавала вслух.
— Всё так, — сказал он. — Просто… искра не слушается.
— Это нормально, — сказала Рокси. — Огонь — капризная стихия. Иногда он требует больше времени.
Она не поверила. Он видел это по тому, как она задержала на нём взгляд — на секунду дольше, чем нужно, — и по тому, как её пальцы чуть сильнее сжали посох. Но она ничего не сказала. Просто кивнула и отошла на прежнее место.
— Попробуем завтра, — сказала она. — Сегодня ты устал. Это видно.
Рудеус кивнул. Он не спорил. Не мог спорить — потому что она была права, хотя и не знала, в чём именно. Он действительно устал. Только не от магии. Не от искры. Не от занятий.
Он устал от того, что держал внутри себя двадцать лет чужого будущего и не мог выпустить ни слова.
Рокси ушла в дом. Он остался во дворе один.
Солнце поднялось выше, и тень от яблони стала короче. Ветер шевелил листья, и они шумели — тот самый шум, который он помнил с детства: сухой, тёплый, успокаивающий. Он стоял посреди двора и смотрел на свою правую руку.
Ладонь всё ещё была пуста.
Он сжал её в кулак. Медленно, палец за пальцем. Сжал так сильно, что ногти впились в мякоть, и костяшки побелели. Боль была настоящей. Единственное, что было настоящим в это утро.
Боль — и даты.
Он знал их все. День, когда небо над Фиттоа загорится. День, когда земля разверзнется. День, когда всё, что он видит сейчас — дом, двор, яблоню, колодец, — исчезнет в одно мгновение. Он помнил этот день по часам. Помнил, где стоял, когда это случилось в первый раз. Помнил, кто был рядом.
И он знал, сколько времени осталось.
Левой рукой он начал загибать пальцы на правой. Указательный. Средний. Безымянный. Четыре года. Четыре года и ещё немного — он не помнил точного дня, но помнил сезон. Лето. Значит, примерно четыре года и восемь месяцев.
Он загнул большой палец — пятый. Пять лет от сегодняшнего утра до того момента, когда всё изменится.
Пять лет, чтобы подготовиться. Пять лет, чтобы стать сильнее. Пять лет, чтобы найти способ спасти тех, кого можно спасти, и смириться с теми, кого спасти нельзя.
Пальцы не разгибались.
Он смотрел на сжатый кулак и пытался разжать его — медленно, спокойно, без паники. Пальцы не слушались. Они будто примёрзли к ладони, сведённые судорогой, которая шла не от мышц, а откуда-то глубже — от того самого знания, которое лежало внутри камнем.
Ветер шевелил волосы. Трава под ногами была тёплой. Где-то в доме Зенит гремела посудой, и Пол что-то говорил ей — слов было не разобрать, только интонация: ленивая, домашняя, живая.
Рудеус стоял посреди двора, сжимая кулак, и считал.
Четыре года и восемь месяцев.
Рука не разжималась.
И впервые за это утро он почувствовал настоящий холод — не снаружи, а внутри, там, где время уже начало свой отсчёт.