Настройки чтения
Одуванчик
RСмерть основного персонажаНасилие
Глава 1 из 6
Восемьсот человек
Поезд ушёл, и воздух перестал дрожать. Платформа была пуста — ни встречающих, ни охраны, ни грузчиков. Только ветер гнал по бетону серую пыль и кусок обгоревшей бумаги. Я стояла и смотрела, как бумага цепляется за трещину и замирает.
Вещей у меня не было. Сумку с одеждой выдали в Капитолии — серая ткань, чужой размер, — и я держала её в левой руке. Правая висела вдоль тела. Можно было идти.
Я пошла.
Дорога от станции до Деревни Победителей занимала двадцать минут, если идти быстро. Я шла медленно. Не потому что устала — усталость была другого рода, не в ногах. Просто не было причины ускорять шаг. Вдоль дороги тянулись остовы домов. Некоторые ещё стояли — чёрные коробки с пустыми окнами. От других остался только фундамент и печная труба, торчащая в небо. Запах гари давно выветрился, но что-то в воздухе всё равно царапало горло.
Я не смотрела по сторонам. Я знала эту дорогу — каждую выбоину в асфальте, каждый поворот, место, где раньше рос куст ежевики. Куста больше не было. На его месте лежала куча щебня.
Ворота Деревни Победителей уцелели. Их не закрывали — замок висел на петле, проржавевший, бесполезный. Я толкнула створку и вошла.
Двенадцать домов — двенадцать победителей за семьдесят пять лет. Из них жилыми выглядели три. Мой стоял крайним слева — двухэтажный, с тёмными окнами и дверью, которую не запирали с тех пор, как я уехала в последний раз. Не с тех Игр. С тех, что были до.
Ключа у меня не было, да он и не требовался. Дверь подалась внутрь с сухим скрипом. В прихожей пахло пылью и застоявшимся воздухом, и ещё чем-то — слабым, почти выветрившимся запахом сушёных трав. Мать сушила их на кухне. Я остановилась на пороге.
Тишина была не пустой. В ней что-то жило — что-то, чего я не хотела тревожить. Я сняла ботинки, потому что пол был покрыт тонким слоем пыли, и мне вдруг стало важно не наследить. Глупость.
Гостиная встретила меня серым светом из немытых окон. Диван, стол, пустой камин. На каминной полке — ничего. Мать забрала фотографии, когда уезжала, или, может, их убрали позже. Я не помнила.
Я поднялась наверх. Дверь в комнату матери была приоткрыта. Я толкнула её — кровать стояла застеленная, подушка без наволочки, одеяло сложено в ногах. Нетронутое. Чужое. Я закрыла дверь и спустилась обратно.
Свою комнату я не пошла смотреть. Встала посреди гостиной, поставила сумку на пол и села рядом. Пол был деревянный, холодный. Я легла на спину, глядя в потолок, и стала ждать, пока что-нибудь произойдёт.
Ничего не произошло.
—
Я не знаю, сколько дней прошло. Свет сменялся темнотой, и я замечала это краем глаза, но счёт не вёлся. Я спала на полу в гостиной, потому что там было достаточно неудобно, чтобы не проваливаться в глубокий сон, и достаточно просторно, чтобы не чувствовать стен. В спальне было бы слишком тихо — та, детская, не моя больше, а материна — не моя никогда.
Еду я не готовила. На кухне что-то оставалось — сухие пайки, банки с консервами, — но я не открывала шкафы. Не хотелось. Голод приходил и уходил, как погода: сначала острый, потом тупой, потом просто ещё одна деталь существования.
На второй или третий день — я не считала — в дверь постучали. Я не ответила. Дверь открылась, и вошла Гризли Сэй.
Она была в том же платке, что и всегда, и в руках держала кастрюлю, завёрнутую в полотенце. Поставила на стол, взглянула на меня — я сидела на полу, прислонившись спиной к дивану, — и ничего не сказала. Вышла.
В кастрюле был суп. Густой, с мясом и какой-то крупой. Запах заполнил комнату, и меня затошнило. Я отвернулась к стене. Через час суп остыл. Через два я съела три ложки прямо из кастрюли, потому что тарелок я не нашла и не искала.
Она пришла на следующий день. И через день. Я слышала её шаги на крыльце — тяжёлые, неторопливые, — и не вставала. Она заходила, забирала вчерашнюю кастрюлю, оставляла новую. Иногда добавляла хлеб — серый, плотный, испечённый явно не на продажу. Один раз оставила свёрток с чистой одеждой. Я его не разворачивала.
Мы не разговаривали. Она не спрашивала, как я себя чувствую, почему не моюсь и не выхожу, — и за это я была ей благодарна так, как не умела бы выразить словами, даже если бы умела говорить.
—
Хеймитч появился вечером. Я услышала шаги на крыльце — не Сэй, другие: неровные, с задержкой на каждой второй ступеньке. Дверь он открыл без стука и застыл в проёме.
От него пахло застарелым перегаром и чем-то кислым. Он был небрит, в той же рубашке, что и месяц назад, и держался за косяк, чтобы не качаться. Мы посмотрели друг на друга.
Я сидела на полу, там же, где сидела все эти дни. Он стоял в дверях. Молчание длилось долго — достаточно, чтобы я успела заметить, что у него дрожат пальцы, а глаза красные не только от выпивки.
Он махнул рукой. Не мне — скорее, всему дому, ситуации, самому себе. Развернулся и ушёл, не закрыв дверь. Я встала и закрыла её сама. Задвижка щёлкнула громче, чем я ожидала.
На следующий день Сэй не пришла — вместо неё на крыльце появилась та же кастрюля, обмотанная полотенцем, только теперь её поставили и ушли, не заходя. Я поняла, что Хеймитч с ней говорил. Или она сама решила, что так лучше. Я забрала кастрюлю и съела половину.
—
На четвёртый или пятый день — я всё ещё не считала — я заметила, что от меня пахнет. Резко, кисло, как от Хеймитча, только без перегара. Та же рубашка, те же штаны, та же грязь на руках. Я понюхала рукав и ничего не почувствовала, кроме запаха пота, старого дыма и поезда.
Ванная была на первом этаже. Воды не было — насос не работал, — но в баке оставалось немного, холодной и затхлой. Я разделась и вылила на себя ковш. Вода потекла по лицу, по шее, по обожжённой коже на левом боку — рубцы были старые, зажившие, но всё ещё стянутые. Я тёрла их мочалкой, пока не стало больно, а потом ещё немного.
Чистая одежда лежала на стуле в кухне — та, что принесла Сэй. Серая рубашка, серые штаны. Не мои, но сухие. Я надела их и вернулась в гостиную.
В тот день я съела целую тарелку. Не потому что хотела есть — просто поняла, что если не съем, то не смогу завтра набрать воды, а если не наберу воды, то не смогу мыться. Цепочка была простая, как на охоте: одно действие держит другое.
Прим ставила тарелку на стол — всегда с краю, всегда аккуратно, всегда проверяла, есть ли хлеб. Я смотрела в стену и жевала холодное мясо. Мысль пришла и ушла, и я не стала её догонять.
Ночью мне приснился сон. Кто-то шёл по лесу — не я, кто-то другой, — и лица у него не было. Просто фигура, просто шаги, просто хруст веток под ногами. Я проснулась в темноте и долго слушала тишину. За окном не было ни ветра, ни птиц, ни голосов. Только дом оседал на фундаменте — раз в несколько минут где-то в стенах что-то щёлкало, и я ждала следующего щелчка, чтобы убедиться, что я всё ещё здесь.
—
Гусей я услышала на исходе второй недели.
Они гоготали где-то справа — у дома Хеймитча, за живой изгородью, которую никто не подстригал с прошлой осени. Звук был громкий, нелепый, совершенно не подходящий к тишине Деревни Победителей. Я сидела у окна — за эти дни я переместилась с пола на подоконник, потому что там было светлее, — и слушала.
Гуси орали. Хеймитч на них рявкнул — слов я не разобрала, только интонацию, злую и усталую. Гуси не унимались. Я подумала, что если они не заткнутся, то я встану и закрою окно. Окно было закрыто.
Я встала и пошла к двери.
На крыльце воздух ударил в лицо — холодный, с запахом мокрой земли и чего-то зелёного, растущего. Я стояла и дышала. Ноги были босые, доски крыльца — шершавые, с облупившейся краской. Двор зарос травой по колено, и в траве что-то стрекотало.
Я сделала шаг. Ещё один. Земля была холодная и влажная — ночью прошёл дождь, а я не заметила. Я обошла дом и остановилась.
Под окнами гостиной, вдоль фундамента, тянулась полоса свежевскопанной земли. Из земли торчали кусты — низкие, с мелкими тёмно-зелёными листьями и цветами. Цветы были ярко-жёлтые, почти оранжевые в сером утреннем свете.
Примула.
Я узнала их сразу. Не потому что разбиралась в садоводстве — просто эти цветы росли у нас за домом, в Старом Шве, до того как всё сгорело. Мать сажала их, когда ещё выходила в сад. Прим любила их за то, что они зацветали первыми.
Я стояла и смотрела. Земля вокруг кустов была рыхлая, политая — капли ещё блестели на листьях. Кто-то посадил их недавно. Может, вчера. Может, сегодня ночью.
Я не злилась. Я не плакала. Я просто смотрела на жёлтые цветы и думала, что они здесь не к месту — слишком яркие для этого двора, для этой травы, для этого дома. Слишком живые.
Пит. Больше некому.
Я стояла минуту. Может, две. Ветер шевелил листья, и цветы качались, и от них шёл слабый запах — не сладкий, а свежий, как от мокрой травы. Я протянула руку и отдёрнула, не коснувшись.
Потом развернулась и пошла обратно в дом.
Дверь закрылась плотно, задвижка щёлкнула. В гостиной было тихо, только гуси за изгородью всё ещё переругивались с Хеймитчем. Я села на подоконник и посмотрела в окно.
За стеклом, в полосе вскопанной земли, росло что-то зелёное. Я заметила это впервые за долгое время — просто заметила, без всякого вывода. И осталась сидеть, глядя, как свет меняется на листьях.