Настройки чтения

Одуванчик

RСмерть основного персонажаНасилие

Глава 2 из 6

Пекарня

Запах я почувствовала раньше, чем поняла, что именно чувствую. Он просочился в дом через щель под дверью — тёплый, дрожжевой, с лёгкой кислинкой перебродившего теста. Я сидела на подоконнике и смотрела на примулы — за неделю они разрослись, пустили новые листья, и теперь жёлтые цветы торчали из земли плотным пучком. Запах перебил всё: мокрую траву, пыль, застоявшийся воздух гостиной. Я вдохнула раз, другой. Желудок сжался — не от голода, скорее от узнавания. Так пахло в пекарне Мелларков, когда я была ребёнком и проходила мимо по дороге в школу. Так пахло, когда Пит бросил мне те две буханки под дождём — обгорелые, тяжёлые, с корочкой, которая хрустела даже мокрая. Я спустила ноги с подоконника. Пол был холодный, но я не стала искать обувь. Прошла через прихожую, толкнула дверь и вышла на крыльцо босиком. Запах стал гуще. Он шёл не от дома Хеймитча и не от ворот — дальше, вглубь Деревни, туда, где дома стояли пустыми. Я пошла на него, как идут на звук или на свет, не думая, просто переставляя ноги по тропинке, которую сама протоптала за эти недели. Пекарня Мелларков была на краю Деревни Победителей — приземистое здание с почерневшим фасадом и окнами, заколоченными фанерой. До войны она стояла на главной улице, но главной улицы больше не было, и теперь пекарня торчала посреди пустыря, как забытый обрубок. Я не подходила к ней с тех пор, как вернулась. Не хотела смотреть на выбитые окна и чёрные подтёки над дверным проёмом. Но сейчас в окнах горел свет. Я остановилась в двадцати шагах. Свет был жёлтый, неровный — масляная лампа или свеча. За стеклом двигалась тень. Я узнала её сразу: плечи, поворот головы, левая рука, которой Пит придерживал противень, а правой закрывал заслонку печи. Протез он не носил, когда работал, — я помнила это ещё по тем временам, когда заходила в пекарню после школы, до всего. Он стоял на одной ноге, опираясь бедром о стол, и движения его были точными, выверенными, как у человека, который привык обходиться тем, что есть. Я смотрела. Пар поднимался над противнем. Пит отставил его на стеллаж, вытер руки о фартук и повернулся к окну. Я отдёрнулась назад, в тень, хотя он вряд ли мог меня разглядеть — снаружи было темнее, чем внутри. Глупо. Я стояла босиком на холоде, пряталась за углом соседнего дома и нюхала чужой хлеб, как бездомная собака. Можно было уйти. Никто не знал, что я здесь. Я не ушла. Дверь в пекарню была приоткрыта. Я подошла ближе, потом ещё ближе — и остановилась на пороге, не переступая. Внутри было тепло. Пит стоял ко мне спиной, склонившись над столом, и делил тесто на равные части — быстро, без весов, на глаз. Нож ходил туда-сюда, оставляя на деревянной столешнице ровные прямоугольники. Руки у него были в муке по локоть, и на правой, чуть выше запястья, я заметила старый ожог — белый шрам, которого раньше не было. — У тебя есть лишняя мука? Голос прозвучал хрипло, и я сама не сразу поняла, что это я. Я не планировала спрашивать. Слова выскочили сами — первые, которые пришли в голову, когда я поняла, что стоять на пороге молча нельзя. Нужно было что-то сказать. Пит не обернулся. Руки продолжали двигаться — нож, тесто, прямоугольник, ещё один. — Муки много. Сэй принесла на прошлой неделе, я ещё половину не извёл. — Он отложил нож и потянулся за следующим куском теста. — Если пришла не просто так — поможешь. Мне тут ещё три замеса раскатывать. Я переступила порог. Внутри всё было не так, как я помнила. Печь стояла новая — не та, старая, кирпичная, которую я видела в детстве, а другая, собранная из металлических листов и огнеупорного кирпича. Труба уходила в потолок под другим углом — видимо, старую разбомбило, и Питу пришлось перекладывать. Стеллажи были сколочены из свежих досок, ещё не крашенных, и пахли стружкой. На полу лежал чистый мешковинный половик. Стены были те же — старые, с выбоинами, — но между выбоинами виднелись заплатки свежей штукатурки, аккуратные, как швы на одежде. Я остановилась посреди комнаты, не зная, куда деть руки. Пит кивнул на раковину в углу — тоже новую, из жести, с баком воды наверху. — Там мыло. И фартук на крючке. Я подошла к раковине. Вода была холодная, но чистая. Мыло пахло щёлоком. Я тёрла руки дольше, чем нужно, — ладони, пальцы, под ногтями, — тянула время, давая себе привыкнуть к тому, что я здесь. Фартук был велик, пришлось дважды обернуть завязки вокруг талии. Ткань пахла мукой и чужим теплом. Пит подвинулся, освобождая мне место у стола. Я встала слева от него и взяла нож. — На восемь частей, — сказал он. — Вот так, видишь? От края к середине, не нажимай сильно, тесто само поддастся. Я кивнула. Первый разрез вышел неровным — лезвие соскользнуло, и прямоугольник получился косой. Я сжала зубы и попробовала снова. Пит ничего не сказал, просто переложил мой кривой кусок к остальным и продолжил свои. Мы работали молча. Нож ходил туда-сюда. Тесто было тёплым, живым, оно пружинило под пальцами и оставляло на коже тонкую маслянистую плёнку. Я смотрела на свои руки — они двигались отдельно от меня, как чужие, — и старалась не думать о том, что последний раз я стояла за столом с тестом лет десять назад, дома, до того как отец погиб. Мать тогда ещё вставала по утрам, и мы вместе лепили булочки на завтрак. Прим была слишком маленькой, чтобы помогать, но она сидела на табурете и смотрела, болтая ногами. Я резанула тесто сильнее, чем собиралась. Нож стукнул о столешницу. — Трубу пришлось перекладывать, — сказал Пит. Он не смотрел на меня — он смотрел на печь, на заслонку, на пламя, которое виднелось сквозь щель. — Старую сорвало, когда падал дом напротив. Я думал, проще будет с нуля сложить, чем чинить. Неделю возился. Кирпич искал по всему дистрикту — на развалинах, в Шлаке, даже у шахты подбирал. Я кивала. Его голос звучал ровно, спокойно — так говорят о вещах, которые уже сделаны и больше не требуют усилий. О пожаре. О бомбёжке. О том, что дом напротив больше не стоит. Он не жаловался, просто рассказывал. И я слушала — не слова даже, а тон. От него не нужно было ничего в ответ. — А заслонку сам делал? — спросила я. — Нет, заслонку привезли из Восьмого. По программе восстановления. Вместе с мукой и дрожжами. Сказали — первоочередная помощь предприятиям. — Он хмыкнул. — Предприятие — это я и мешок муки. Но бумажки они любят. Я переложила нарезанное тесто на противень. Прямоугольники легли ровно, с зазором на подъём. Пит взял противень, поставил в печь и закрыл заслонку. Внутри что-то загудело — низко, утробно, как большой зверь. — У тебя выходит, — сказал он. — Ровнее, чем у меня в первый раз. Я, когда начинал, всё тесто порвал. — Я просто повторяла за тобой. — Ну да. — Он отряхнул руки и потянулся за кувшином с водой. — А я повторял за отцом. Все так учатся. Смотришь на чьи-то руки и делаешь так же. Он налил воды в кружку, отпил и протянул мне. Кружка была жестяная, с помятым краем. Я взяла её, стараясь не коснуться его пальцев. Вода была тёплая, с металлическим привкусом. Мы стояли у печи и молчали. Молчание было другое, не такое, как дома. Там тишина была пустой — она давила на уши и заставляла прислушиваться к каждому скрипу. Здесь тишина была заполнена: гудением огня, запахом хлеба, стуком моих пальцев по кружке. Она не требовала ничего. Пит снял фартук, повесил на крюк и сел на табурет у стены. Протез он так и не надел — штанина была подвернута и заколота булавкой чуть ниже колена. Я заметила, что он трёт бедро — там, где кожа соприкасалась с креплением. Движение было привычное, машинальное, как будто он сам его не замечал. — Скоро будет готова первая партия, — сказал он. — Буханки, не сдоба. Сдобу я пока не делаю — масла нет, и сахара тоже. Но хлеб неплохой получается. Я кивнула. Огонь в печи трещал. За окном темнело — я не заметила, сколько времени прошло. Час? Два? Мои руки всё ещё пахли дрожжами. Я поднесла ладонь к лицу и вдохнула — запах был резкий, живой, он перебивал всё остальное. Пит встал, подошёл к печи и открыл заслонку. В лицо пахнуло жаром. Он вытащил противень ухватом — длинной деревянной ручкой с металлической лопастью на конце. Буханки были золотистые, с тёмной корочкой, вздувшиеся и потрескавшиеся по бокам. Пар шёл от них волнами. — Держи. Он отломил краюху от крайней буханки — просто взял и отломил руками, не дожидаясь, пока остынет. Протянул мне. Хлеб был горячий, почти обжигающий, и от него шёл тот самый запах, который я почувствовала утром, только теперь — сильнее, гуще, с нотой топлёного масла, хотя масла в тесте не было. Я взяла краюху. Она была слишком горячей, чтобы держать, но я держала. — Нормально? — спросил Пит. Я откусила. Корочка хрустнула, мякиш оказался мягким, пористым, чуть солёным. Вкус был простой — мука, вода, дрожжи, соль, — но за ним стояло что-то ещё. Что-то, чему я не знала названия. — Хороший, — сказала я. — Хлеб хороший. Пит кивнул и отвернулся к печи. Я стояла и жевала, глядя на его спину, на то, как он переставляет противни, как поправляет заслонку, как вытирает руки о штаны. Он не спрашивал, зачем я пришла. Не спрашивал, как я себя чувствую, почему не выходила из дома и не отвечала на стук. Не говорил о войне, о Капитолии, об арене. Только о муке, печи и трубе, которую пришлось перекладывать. Я доела краюху и облизала пальцы. Крошки упали на фартук. — Можно я возьму ещё одну? — спросила я. — На ужин. — Бери. Всё равно лишняя. Он сказал это, не оборачиваясь. «Лишняя» — как будто буханка могла быть лишней в дистрикте, где восемьсот человек живут на пайках. Как будто он не считал. Я взяла вторую буханку. Она была целая, круглая, с присыпанной мукой верхушкой. Ещё тёплая, но уже не обжигающая. Я прижала её к груди, как прижимают свёрток или котёнка. — Спасибо, — сказала я. — Заходи, если будет время, — ответил он. — Руки всегда нужны. Я развязала фартук, повесила на крюк и пошла к двери. На пороге остановилась. Обернулась — он стоял у печи, подсвеченный оранжевым, и смотрел на меня. Лицо было усталое, спокойное, без ожидания. Он не ждал, что я что-то скажу. Я ничего не сказала. На улице стемнело. Воздух был холодный, с запахом золы от чьей-то печки. Я шла по тропинке босиком, прижимая буханку к груди, и думала, что надо было надеть ботинки. Земля была влажная, с острыми камешками, и ступни мёрзли. Я ускорила шаг. Дома я положила хлеб на стол. Он лежал на голой столешнице — круглый, золотистый, нелепый в пустой кухне, где не было ни тарелок, ни масла, ни ножа. Я села на стул и стала на него смотреть. Раньше я бы скормила его Сэй на корм гусям. Или оставила на крыльце — пусть забирает кто хочет. Или просто выбросила бы в траву за домом, потому что еда, которую даёт Пит, всегда что-то значила, а я не хотела, чтобы она что-то значила. Но я сидела и смотрела на хлеб, и мне не хотелось его выбрасывать. За окном кричали гуси. Где-то далеко, у дома Хеймитча, хлопнула дверь. В пекарне, наверное, ещё горел свет, и Пит раскатывал следующий замес, и труба гудела, и запах хлеба расползался по всей Деревне Победителей, забивая запах гари, пыли и пустых домов. Я отломила кусок. Маленький, с краю. Съела. Потом ещё один. Хлеб был хороший.