Настройки чтения

Тот, кто помнил имя

RГрафическое насилие

Глава 3 из 13

Слияние

Песок подо мной просел. Я не успел понять, с чего началось — просто лес качнулся, и стволы поехали вверх, а земля ушла из-под ног. Ветка, на которой я сидел секунду назад, осталась где-то там, над провалом. Кайя вскрикнула — коротко, птицей, — и её голос оборвало песком. А потом они пришли. Не тела — тела были потом. Сначала пришёл звук. Десятки глоток, раздираемых изнутри одним и тем же воем. Голод, который не умещается в одного Пустого и выплёскивается наружу, как вода из треснувшего сосуда. Вой шёл не снаружи — он поднимался из-под песка, из каждой песчинки, из воздуха, из моей собственной дыры в груди. Песок перестал быть песком. Он стал густым, как смола, и тёплым. Я попытался рвануться вверх, но ноги увязли, и чем сильнее я дёргался, тем глубже уходил. Когти скребли что-то твёрдое — не камень, не корень. Кость. Чужую кость, обглоданную и скользкую. Мир перевернулся. Луна оказалась внизу, или это я висел вниз головой — я перестал различать верх и низ. Вокруг смыкались тела. Я чувствовал их не руками — я чувствовал их как давление в реяцу, как будто кто-то вдавливал в меня десятки чужих дыр. Каждая дыра звенела на своей ноте, и все ноты складывались в одну долгую, невыносимо высокую ноту. Слияние. Я знал, что это такое. Знал из канона — сухая строчка: «Менос Гранде рождается, когда сотни Пустых сливаются в одно существо». Строчка была бесполезной. Знание не подготовило меня к тому, что слияние — это не просто тела. Это сознания. Десятки сознаний, которые вдавливаются в твоё, как кулак в мокрую глину. Первый голос прорвался без предупреждения. Он не говорил слов — слова были бы слишком человеческими. Он влил в меня картинку: жёлтый песок под чужим солнцем, обломок белой стены, силуэт в чёрном, который поднимает руку, и вспышка. Не боль — просто конец. Пустой, который им был до того, как пришёл в Уэко Мундо, умер от удара занпакто. Я не знал его имени. Я не знал, кем он был. Но картинка была ярче моей собственной памяти — ярче, чем лицо матери, ярче, чем номер школы. Имя. Я попытался сказать его и не смог. Рот был забит песком — или не песком, а чем-то, что текло и пульсировало. Чужая реяцу заливалась в горло, и вместе с ней в меня текли обрывки чужих жизней. Второй голос: бесконечная охота в бесконечном лесу, вкус чужой маски на языке, трещина в боку, которая не заживает, и холодное осознание, что ты отстаёшь от стаи. Тот самый Адьюкас, которого я убил. Я узнал трещину — я бил в неё. Я помнил, как мои когти вошли в основание его маски. Теперь я помнил, как его когти входили в чужие маски. Год за годом, лес за лесом, одно и то же: догнать, ударить, съесть. Он не считал шаги. Он не думал. Он просто охотился, и это было правильно. Это было правильно. Моё тело дёрнулось — или не моё, а то, что от него осталось в густом месиве из песка и плоти. Я заставил себя думать сквозь чужую память. Сквозь вой. Сквозь сладкое, тёплое чувство: «раствориться проще, чем бороться, перестань цепляться, стань нами, стань большим, стань голодным, стань». — Артём, — сказал я. Звук утонул в песке. Голосовые связки были не моими — или моими, но слишком слабыми, слишком далёкими. Слово не вышло наружу. Оно осталось внутри, и чужие голоса накрыли его, как волна накрывает камень. Третий голос принёс лицо. Человеческое лицо — женщина, темноволосая, с острым подбородком. Она стояла на балконе многоэтажки и смотрела вниз, на город. Пустой, которым она стала, прыгнул с этого балкона. Я не знал, зачем. Знал только, что прыжок длился вечность, а потом был песок, и луна, и голод. Женщина на балконе была не моей матерью. Но на секунду — на долю секунды — я перепутал. — Артём. Громче. Я вытолкнул слово сквозь зубы, сквозь чужую реяцу, сквозь песок. Оно получилось сломанным, как крик сквозь воду, но я услышал себя. И чужие голоса — на мгновение — отступили. Этого хватило. Я понял механику. Не умом — телом, реяцу, тем, что осталось от моего «я» в этой каше. Имя было не просто словом. Оно было формой. Каркасом, на который нанизывалась моя память. Пока я держал каркас, чужие воспоминания текли сквозь него, как вода сквозь пальцы — касались, но не оставались. Я начал перечислять. — Артём. Возраст — двадцать четыре. Город — Новосибирск. Слова давались тяжело. Каждое требовало усилия — такого же, как удар когтями в маску. Я проговаривал их не ртом, а чем-то глубже, тем, что было мной до того, как я стал Пустым. Тем, что помнило запах выпечки и номер школы. — Улица Богдана Хмельницкого, дом семнадцать, квартира сорок два. Мать — Ирина. Сестра — Катя. Чужие голоса взвыли громче. Им не нравилось то, что я делал. Они толкались в мой каркас, пытались пробить его чужими именами, чужими адресами, чужими лицами. Женщина на балконе. Адьюкас с трещиной. Старый Пустой, который умер четыреста лет назад и всё ещё помнил вкус дождя на человеческом языке. Они предлагали мне свою память, как предлагают еду голодному, — возьми, это твоё, это мы, это больше не больно. Я взял. Не потому, что хотел. Потому что понял: отталкивать их — проигрыш. Их слишком много. Они продавят мой каркас, если я буду только защищаться. Единственный способ выжить — втянуть их в себя. Сделать чужую память своей. Поглотить их так же, как я поглощал плоть. Я перестал отталкиваться и открылся. Это было похоже на падение. Даже не на падение — на растворение. Моё «я» растеклось по десяткам чужих сознаний, и каждое из них тянуло меня в свою сторону. Женщина с балкона хотела прыгнуть снова. Адьюкас с трещиной хотел догнать стаю. Старый Пустой хотел дождя. Они не боролись со мной — они просто были, и их «быть» было сильнее моего. Я потянул их на себя. Не знаю, как объяснить это словами. Я не использовал реяцу — реяцу здесь не было, было только чистое сознание, голое и беззащитное. Я просто втянул их память, как втягивают воздух. Чужой прыжок с балкона стал моим прыжком. Чужая охота стала моей охотой. Чужой дождь стал моим дождём — я вспомнил вкус воды на языке, хотя никогда не пробовал дождя. Имена посыпались на меня градом. Не мои — их. Десятки имён на языках, которых я не знал. Японские, испанские, какие-то совсем чужие, состоящие из щелчков и шипения. Я не мог их удержать — они проходили сквозь меня и уходили в песок. Но вместе с именами уходили и куски моей собственной памяти. — Артём, — повторил я, но слово застряло. Адрес. Какой адрес? Улица Богдана... нет. Улица... я помнил дерево во дворе. Тополь. Высокий, до пятого этажа. Осенью он ронял пух, и пух забивался в окна. Мать ругалась. Мать... — Ирина, — выдохнул я. Имя матери сработало как крюк. Оно зацепилось за что-то внутри — не за память даже, а за ощущение. Тепло. Запах. Она пекла хлеб по субботам, и запах заполнял всю квартиру. Я не помнил её лица — только руки в муке и этот запах. Дрожжи. Корочка. Молоко. Я держался за запах, как утопающий держится за верёвку. Вокруг меня смыкались тела. Я чувствовал, как они спрессовываются — кости, маски, обрывки плоти. Моё тело менялось, росло, впитывало чужие конечности и отращивало новые. Я не видел этого — я был внутри, в центре сгустка, который становился всё плотнее и плотнее. Но я знал, что снаружи происходит именно это. Сотни Пустых сливались в одного. Менос Гранде. Гиллиан. Новое тело было чужим. Я почувствовал это, когда слияние схлопнулось. Один миг — и вой прекратился. Чужие голоса стихли, как будто кто-то перерезал им глотки разом. Давление исчезло. Песок перестал быть смолой и снова стал песком. Я стоял. Стоял на двух ногах — или на том, что теперь было ногами. Я попытался пошевелиться и не смог. Тело не слушалось. Оно было слишком большим, слишком медленным, слишком чужим. Я чувствовал каждую кость, каждый мускул, каждую жилу — но чувствовал их как что-то отдельное от себя. Как будто я вселился в дом, который построил кто-то другой. Я поднял руку. Движение заняло вечность. Рука — моя рука — поднималась медленно, как дерево растёт. Огромная чёрная ладонь с когтями длиной в человеческий рост. Я смотрел на неё и не узнавал. Она была моей — я чувствовал песок под когтями, чувствовал напряжение сухожилий. Но она была чужой. Такой же чужой, как женщина на балконе, как Адьюкас с трещиной, как старый Пустой, который помнил дождь. Я опустил руку и попытался заговорить. — Ар... Голос был не моим. Низкий, глухой, как будто камень тёрся о камень. Звук вышел из глотки размером с дерево и раскатился по пустыне. Я не договорил. Не потому, что забыл имя — я помнил его. Оно было там, внутри, рядом с запахом хлеба и адресом, который я уже почти не мог вспомнить. Но теперь оно звучало как одно из многих. Чужая память осела во мне слоями. Я помнил дождь на языке — и не знал, чей это дождь. Помнил балкон и женщину, которая смотрела вниз, — и не знал, кто из нас прыгнул. Помнил трещину в боку и вкус чужой маски — и не знал, я ли убил того Адьюкаса или он убил кого-то вместо меня. Я стоял в лесу Меносов — огромный, чёрный, с белой маской без выражения. Вокруг возвышались такие же Гиллианы, неподвижные, как кварцевые деревья. Они не смотрели на меня. Они вообще не смотрели — у них не было сознания, которое могло бы смотреть. Они были пустыми оболочками, телами без «я». А я был телом с чужим «я». Я попытался сделать шаг. Нога подчинилась с задержкой — сначала мысль, потом пауза, потом движение. Я шагнул раз, другой. Песок скрипел под ступнями, и этот скрип отдавался в груди низкой вибрацией. Дыра в груди стала огромной — размером с автомобиль. Она больше не ныла. Она просто была, и через неё проходил ветер. Я шёл и считал шаги. Раз. Два. Три. Счёт помогал — он был моим, он не принадлежал никому из них. Я считал шаги до того, как стал Гиллианом. Я считал шаги, когда прятался в яме. Я считал шаги, когда убивал отставшего Адьюкаса. Счёт был моим. На десятом шаге я остановился. Поднял голову к луне — теперь она была ближе, или мне так казалось из-за роста. Белый диск висел над кристаллическим лесом, неподвижный и равнодушный. Где-то там, за лесом, был бархан. На бархане стоял Айзен. Или уже не стоял — я не знал, сколько времени заняло слияние. Кайя. Я вспомнил о ней и не почувствовал ничего. Просто отметил факт: она была там, когда песок просел. Она кричала. Её голос оборвало. Я не знал, поглотило ли её слияние вместе со мной, или она успела отпрыгнуть. Я не знал, стала ли она частью меня — ещё одним голосом, который когда-нибудь проснётся и предложит свою память. Я стоял и смотрел на луну. Моё тело было огромным и чужим. Моя память была лоскутным одеялом из чужих жизней. Моё имя всё ещё звучало во мне — но теперь оно звучало как вопрос. Я открыл рот, чтобы сказать его, и закрыл. Потому что сначала нужно было решить, чей рот я открываю.