Настройки чтения

Второй шанс Рудеуса

RСмерть второстепенного персонажа

Глава 6 из 9

Что нельзя изменить

Крик разорвал ночь, как гнилую ткань. Рудеус открыл глаза раньше, чем понял, что проснулся. Рука метнулась к посоху, приставленному к изголовью, и пальцы сомкнулись на древке прежде, чем он успел сообразить, что не так. Крик был женский. Высокий, захлёбывающийся — так кричат, когда не зовут на помощь, а прощаются. Он долетел не со стороны околицы. Рудеус замер. Околица была на западе. Он знал это лучше, чем собственное имя во второй жизни: западная дорога, редкий осинник, овраг, который стая использовала как русло в прошлый раз. Три недели он таскал туда колья. Три недели он проверял растяжки и убеждал отца, что видел следы. Пол выставил дозор именно там — двое парней с факелами и рогатинами. Крик повторился. Теперь их было два. И оба — с востока. Рудеус спрыгнул с кровати. Посох ударил в пол — громко, слишком громко для ночного дома, — и он уже бежал к двери, когда из родительской спальни донёсся грохот. Отец проснулся. Хорошо. Через минуту Пол будет во дворе с мечом, и тогда можно будет… Что? Он остановился на пороге своей комнаты. Пальцы сжимали посох, а мозг — тот самый, который привык считать на годы вперёд, — прокручивал варианты один за другим. Стая пришла не с запада. Ловушки остались не у дел. Дозорные смотрели не в ту сторону. Сосед — старый Гаретт, живший на восточном краю, сразу за колодцем, — спал в своём доме и не ждал ничего, кроме рассвета. В прошлой жизни Гаретт погиб первым. Вышел на шум, не взял фонаря, и звери сбили его у порога. Быстро. Почти без крика. В этой жизни Рудеус сделал всё, чтобы этого не случилось. Выбрал правильную сторону. Убедил отца. Поставил ловушки. Стая пришла с востока. — Руди! — голос Пола ударил из темноты, как хлыст. — Сиди в доме! Шаги отца прогрохотали по лестнице, хлопнула входная дверь, и двор наполнился звуками: крики, топот, лязг оружия. Рудеус стоял в проёме своей комнаты, считал удары сердца и понимал, что «сиди в доме» — это не приказ, который он сможет выполнить. Он побежал. Не к двери — к окну. Распахнул створки, перемахнул через подоконник и спрыгнул в мокрую от росы траву. Посох ударился о землю, гася падение. Он бежал через двор, через калитку, через тёмную улицу, где мелькали факелы и тени, и воздух пах не дымом, а зверем — мускусным, тяжёлым, с примесью крови. Деревня Буэна была маленькой. От дома Грейратов до восточного края — три сотни шагов. Рудеус преодолел их за минуту, лавируя между телегами и поленницами, и всё это время крики становились громче, ближе, отчётливее. А потом он увидел. Дом Гаретта стоял на отшибе — старый, покосившийся, с просевшей крышей. Факел у крыльца горел, и в его свете метались тени — не человеческие. Их было три. Или четыре. Крупные, поджарые, с длинными мордами и прижатыми ушами. Лесные псы — местные называли их «серыми» за окрас, который сливался с сумерками. Они двигались рывками, как вода в порогах, и один из них, самый крупный, уже стоял над телом. Тело лежало у порога. Руки раскинуты. Голова вывернута под неестественным углом. Кровь — много крови — чернела на камнях крыльца. Рудеус остановился. Он не мог колдовать. Не сейчас. Резерв был пуст — он выжал его днём на тренировке, да и детское тело не держало больше трёх-четырёх заклинаний подряд. Он мог бы попытаться. Но расстояние было слишком большим, а псы — слишком быстрыми. Он не успел бы добежать и на половину пути, как они заметили бы его. И он стоял. Босой, в ночной рубашке, с посохом, который был ему не по росту, — и смотрел, как старый Гаретт умирает у своего порога. Снова. Где-то слева закричали. Замелькали факелы. Пол с парнями пробивался через деревню, и псы, почуяв приближение людей, закружились на месте. Один из них — тот, что стоял над телом, — поднял морду и завыл. Вой был низким, гортанным, и от него у Рудеуса свело челюсти. Он знал, что будет дальше. Псы уйдут. Они всегда уходили — отступали в лес, когда понимали, что добычи больше нет, а люди с вилами и мечами слишком близко. Так было в прошлый раз. Так будет сейчас. Разница была в том, что в прошлый раз Гаретт погиб на западной окраине, а в этот — на восточной. Разница была в том, что в прошлый раз у Рудеуса не было трёх недель на подготовку. Разница была в том, что в прошлый раз он не пытался ничего изменить. Он смотрел, как псы растворяются в темноте. Как Пол — с мечом наголо, в расстёгнутой рубахе, босиком — подбегает к дому Гаретта. Как он останавливается над телом. Как опускает меч. Рудеус не двинулся с места. Он стоял посреди улицы, вжимая босые ступни в холодную землю, и чувствовал, как внутри что-то медленно, неотвратимо переворачивается. Не страх. Не горе. Что-то другое — ледяное и точное, как расчёт, который он сделал неправильно. Три недели. Он три недели готовил ловушки не с той стороны. Он знал дату. Знал направление. Знал, как всё будет. И всё равно ошибся. Нет. Не ошибся. Событие сдвинулось. Он помнил, что стая придёт в конце лета. Помнил, что псы выйдут из леса на западе. Помнил, что Гаретт погибнет первым. Всё это случилось — но на неделю раньше и с другой стороны деревни. Как будто кто-то перетасовал колоду и сдал те же карты, но в другом порядке. Или как будто петля не позволяла отменить то, что уже записано. Рудеус опустил посох. Древко упёрлось в землю, и он опёрся на него, как на костыль. Дыхание сбилось — не от бега, от понимания. От того, что где-то в глубине сознания, там, где он хранил свою карту будущего, одна из линий треснула и разошлась надвое. Он мог сдвинуть событие. Но не мог его отменить. Цена изменения оказалась не в том, что кто-то погиб — Гаретт погиб бы в любом случае. Цена была в том, что теперь его гибель выглядела как ошибка Рудеуса. Как просчёт. Как то, что можно было предотвратить, если бы мальчик знал, откуда ждать беды. А он знал. И теперь это знание лежало у него на ладони, как камешек с прожилкой-молнией, — только прожилка была не белой, а красной. Рассвет наползал медленно, как вода в прохудившуюся лодку. Сначала небо стало серым, потом — розовым по краю леса, потом — золотым, и в этом свете всё, что случилось ночью, выглядело не страшнее, а хуже: обыденнее. Кровь на камнях перестала быть чёрной и стала просто бурой. Тело Гаретта, накрытое дерюгой, лежало у крыльца, и его очертания были слишком знакомыми — так лежат все мёртвые, и от этого сходства сводило скулы. Рудеус сидел на перевёрнутой бадье в десяти шагах от дома. Он не помнил, как оказался здесь. Наверное, пришёл, когда Пол ушёл за подмогой. Наверное, просто стоял и смотрел, пока ноги не перестали держать. Теперь он сидел, обхватив колени руками, и считал трещины в старой древесине бадьи. Трещин было семь. Семь лет его телу. Четыре года и восемь месяцев до катастрофы. Цифры складывались и вычитались, не оставляя места ни для чего другого. Посох лежал рядом, на траве. Он не понадобился. Деревня просыпалась. Хлопали двери, скрипели колодезные вороты, где-то плакала женщина — кажется, вдова Гаретта. Её голос был тихим, монотонным, как шум дождя. Рудеус не оборачивался. Он смотрел на восточный край леса — туда, откуда пришли псы, — и думал о том, что в прошлой жизни он не сидел здесь на рассвете. В прошлой жизни он спал в своей кровати, когда Гаретт погиб, и узнал обо всём только утром. Теперь он сидел в десяти шагах от тела, и его ночная рубашка была мокрой от росы, а ноги — грязными по щиколотку, и он чувствовал запах крови так же ясно, как запах дыма из печных труб. Шаги он услышал раньше, чем увидел идущего. Тяжёлые, неровные — так ходят люди, которые не спали всю ночь и ещё не решили, что будут делать утром. Пол вышел из-за дома Гаретта и остановился. Он был без меча. Рубаха — та самая, расстёгнутая, — прилипла к груди. На правой щеке темнела царапина, и кровь на ней уже запеклась. В левой руке он держал факел, который давно погас, — просто забыл выбросить. Он смотрел не на Рудеуса. На восток. На лес. На ловушки, которых там не было. Пауза затянулась. Рудеус знал, о чём думает отец. О том же, о чём думал он сам: о трёх неделях подготовки. О разговорах про западную околицу. О следах, которые мальчик якобы видел. О дозоре, который Пол выставил не там. Пол перевёл взгляд на сына. Это был не тот взгляд, каким отец смотрит на ребёнка, который выбежал из дома без спросу. Этот взгляд был другим — оценивающим, холодным, как у человека, который складывает в уме куски мозаики и не понимает, почему они не сходятся. — Ты цел? — спросил Пол. Голос был ровным. Слишком ровным. — Да, — сказал Рудеус. Пол кивнул. Не ему — себе. Подтверждая что-то, что уже понял. Он сделал несколько шагов и остановился у тела Гаретта. Посмотрел на дерюгу. На кровь под ней. Потом он повернулся к западу — туда, где за деревней остались ловушки. Колья. Растяжки. Дозорные, которые всю ночь жгли факелы и смотрели в темноту. — Третью неделю, — сказал Пол. — Ты третью неделю ставил ловушки не с той стороны. Рудеус промолчал. Пол бросил факел в траву. Тот упал беззвучно — дерево было холодным и мокрым от росы. Пол потёр лицо ладонью — медленно, как будто пытался стереть усталость, — и снова посмотрел на сына. — Откуда ты знал? Вопрос прозвучал тихо. Без угрозы. Без гнева. Просто вопрос — прямой, как лезвие, и такой же острый. Рудеус смотрел на отца и молчал. Он ждал этого вопроса три недели. С того самого дня, как впервые заикнулся про следы у западной околицы. Он знал, что Пол спросит — не тогда, так позже, — и у него было время придумать ответ. Десяток ответов. Сотню. Но сейчас, на рассвете, в десяти шагах от мёртвого соседа, все они казались пустыми. — Я не знал, — сказал он. — Я думал… — Ты думал, — перебил Пол. — Ты не думал. Ты знал. Ты пришёл ко мне три недели назад и сказал: «Отец, я видел следы у западной околицы, крупные, как у лесных псов». Ты сказал: «Они придут в конце лета, когда трава высохнет». Ты сказал: «Надо поставить ловушки и выставить дозор». Ты говорил это так, будто читал из книги. Он замолчал. В тишине было слышно, как вдова Гаретта плачет за стеной дома. Как ветер шелестит в кронах. Как где-то далеко, на западной околице, перекликаются дозорные, которые не увидели ни одного пса. — Ты ошибся, — сказал Пол. — На неделю. Направлением. Всем. Но ты знал, что они придут. Знал, что это будут псы. Знал, что кто-то погибнет. Он сделал шаг к Рудеусу. Один. Всего один. — Откуда? Рудеус поднял глаза. Отец стоял над ним — высокий, широкоплечий, с лицом, на котором усталость смешивалась с чем-то, чего Рудеус не видел раньше. С недоверием. С подозрением. С тем выражением, какое бывает у людей, когда они смотрят на знакомую вещь и не узнают её. — Мне приснилось, — сказал Рудеус. — Что? — Сон. Мне приснился сон. Что из леса выходят звери. Что кто-то умирает. Я испугался. Я подумал… если я предупрежу, может быть, этого не случится. Он говорил и слышал себя со стороны. Детский голос. Сбивчивые фразы. Слова, которые мог бы сказать семилетний мальчик, испугавшийся ночного кошмара. Это была хорошая ложь. Правдоподобная. Такая, которую взрослые принимают — потому что дети часто путают сон и явь, потому что дети боятся темноты и выдумывают чудовищ. Пол слушал. Он слушал и не перебивал, и его лицо оставалось неподвижным — как камень. Когда Рудеус замолчал, он не кивнул. Не сказал «понятно». Не потрепал сына по голове со словами «приснится же такое». Он просто стоял и смотрел. — Сон, — повторил он. — Да. — Тебе приснилось, что стая псов выйдет из леса у западной околицы. Что Гаретт погибнет. Что это случится в конце лета. — Да. — И ты никому не сказал? Кроме меня? Рудеус сглотнул. — Я сказал тебе. Я думал… ты сможешь помочь. — Помочь, — Пол кивнул, и в этом кивке не было согласия. — Три недели. Ты три недели таскал колья. Ты знал, куда их ставить. Ты знал, какой длины делать растяжки. Ты показал парням, как затачивать колья с трёх сторон, чтобы зверь не сорвался. Ты, семилетний мальчик, который никогда не видел лесных псов, научил моих людей ставить ловушки на лесных псов. Он замолчал. Рудеус молчал тоже. — Это был не сон, — сказал Пол. — Отец… — Не лги мне. Два слова. Коротких. Тяжёлых. Они упали между ними, как камень в воду, и Рудеус почувствовал, как расходятся круги — не в воздухе, внутри. В груди. В горле. В пальцах, которые сжимали край ночной рубашки. Пол смотрел на него. Ждал. Рудеус мог бы сказать правду. Мог бы открыть рот и выложить всё: про петлю, про будущее, про катастрофу, которая случится через четыре года и восемь месяцев. Мог бы рассказать, как умер в прошлой жизни и как проснулся в этой. И тогда отец поверил бы. Или решил бы, что его сын сошёл с ума. Или отступил бы на шаг и взялся за меч. В любом случае — он перестал бы быть сыном. — Я не могу сказать, — произнёс Рудеус. Голос дрогнул. На этот раз — по-настоящему. Не игра. Не тренировка перед зеркалом. Просто голос уставшего мальчика, который сидит на перевёрнутой бадье и не знает, как объяснить отцу то, чего объяснить нельзя. Пол выдохнул. Медленно. Длинно. Как будто выпускал из себя воздух, который держал всю ночь. Его плечи опустились — не расслабились, а именно опустились, как опускаются плечи человека, который принял решение и не рад ему. — Третью неделю, — сказал он тихо. — Ты знал, что они придут. Ты знал, где. Ты знал, когда. Ты ошибся только в том, что нельзя было предугадать. В том, что нельзя знать. Он посмотрел на восток. На лес. На траву, примятую звериными лапами. — Ты знал, — повторил он. — И не сказал мне. Три недели ты врал мне в лицо. — Я не врал, — сказал Рудеус. — Я просто… не всё говорил. — Это одно и то же. Пол отвернулся. Он стоял спиной к сыну — широкой, заслоняющей полнеба, — и смотрел на дом Гаретта. На тело под дерюгой. На кровь, которая уже впиталась в камни и дерево. Он молчал долго — может быть, минуту, может быть, две, — и в этом молчании было больше слов, чем в любом разговоре. — Я не знаю, кто ты, — сказал он наконец. Рудеус замер. — Ты мой сын, — продолжал Пол, не оборачиваясь. — Я знаю это. Я видел, как ты родился. Я держал тебя на руках, когда тебе был день от роду. Ты мой сын. Но я не знаю, кто ты. Он повернулся. Медленно. Тяжело. Их взгляды встретились. — Ты говоришь как взрослый, — сказал Пол. — Думаешь как взрослый. Знаешь то, чего не знают взрослые. Ты колдуешь без заклинаний, хотя Рокси говорит, что так умеют единицы. Ты предсказываешь нападение зверей за три недели. Ты учишь моих людей ставить ловушки. Он шагнул ближе — вплотную к бадье, — и теперь Рудеусу пришлось задрать голову, чтобы видеть его лицо. — И при этом, — сказал Пол, — ты врёшь мне. Не отводишь глаза. Не запинаешься. Ты врёшь так, будто делал это всю жизнь. Рудеус не ответил. — Я не знаю, кто ты, — повторил Пол. — И я не знаю, что мне с этим делать. Он развернулся и пошёл. Не к дому. К деревне — туда, где уже собирались люди, где староста раздавал распоряжения, где нужно было решать, что делать с телом Гаретта и как укреплять восточную окраину. Он шёл, не оглядываясь, и его спина была прямой, как клинок. Рудеус смотрел ему вслед. Он сидел на бадье и смотрел, как отец уходит, и с каждым шагом Пола внутри него что-то обрывалось — не резко, не больно, а медленно, как нитка, которую тянут из старого шва. Он знал этот шов. Он сам его зашивал — три недели, слово за словом, жест за жестом, — и теперь он расходился, и края ткани расползались в стороны. «Я не знаю, кто ты». Это было хуже, чем «ты врёшь». Хуже, чем «ты не мой сын». Хуже, чем что угодно, что Пол мог бы сказать. Потому что это была правда — та самая, которую Рудеус прятал глубже всего, — и она прозвучала из уст человека, который не должен был её знать. Он не знал, кто он. Он был Рудеусом Грейратом — семилетним мальчиком из Буэны, сыном Пола и Зенит, учеником Рокси. Он был Рудеусом Грейратом — человеком, который прожил жизнь до конца, потерял всё и вернулся назад. Он был обеими этими людьми одновременно, и ни один из них не был настоящим. Настоящим был тот, кто сидел сейчас на перевёрнутой бадье, сжимая в кармане камешек с прожилкой-молнией, и смотрел на тело соседа, которого не смог спасти. Рудеус опустил голову. Роса на траве уже высохла. Солнце поднялось над лесом и грело плечи. Птицы перекликались в ветвях — те самые, за околицей, — и их трели были такими же, как вчера, как неделю назад, как в той, прошлой жизни. Всё было по-прежнему. Кроме одного. Он сунул руку в карман и нащупал камешек — гладкий, тёплый, с белой молнией наискосок. Сильфи подарила его неделю назад, на поляне у ручья, и он носил его с тех пор каждый день. Камешек-яйцо. Камешек-молния. Камешек, который был не просто камнем. Он сжал его в кулаке — крепко, до боли в костяшках, — и подумал о том, что будет дальше. Он знал, что будет дальше. Знал каждое событие на четыре года вперёд: когда Рокси уйдёт, когда Сильфи научится колдовать, когда начнётся инцидент с телепортацией. Он знал, кто выживет, а кто нет. Он знал, что нужно сделать, чтобы спасти их. Но теперь он знал и другое. Событие можно сдвинуть. Но нельзя отменить. Можно изменить дату — но не исход. Можно выбрать другую сторону деревни — но стая всё равно придёт туда, где её не ждут. И каждый раз, когда он будет пытаться, цена будет расти. Не в смертях. Не в разрушениях. В доверии. В том, что отец смотрит на него и говорит: «Я не знаю, кто ты». В том, что мать однажды спросит — и не поверит. В том, что Рокси уйдёт раньше, чем он успеет объяснить. В том, что Сильфи, которая показала ему свои уши и подарила камешек, однажды отшатнётся. Цена изменения была конкретной. Не абстрактной, не отложенной — конкретной, как этот камешек в кулаке, как кровь на камнях, как спина отца, уходящего по деревенской улице. Он мог спасти их. Но чем больше он спасал, тем меньше они ему верили. Чем точнее он знал, тем подозрительнее становился. Чем ближе он подбирался к спасению, тем дальше от него отходили те, кого он хотел спасти. Рудеус разжал кулак. Камешек лежал на ладони — маленький, серый, с белой молнией наискосок. Нагретый его пальцами. Единственная вещь, которую ему подарили просто так — не за знание, не за умение, не за то, что он сделал или мог сделать. Просто потому, что он был Руди. Он сжал его снова. Медленно. Бережно. Как будто это был не камень, а что-то, что можно раздавить одним неверным движением. За спиной плакала вдова. Впереди, на востоке, ветер шевелил траву, примятую звериными лапами. Отец уже скрылся за домами. Рудеус сидел на перевёрнутой бадье, босой, в мятой ночной рубашке, и впервые за две жизни не знал, что делать дальше. Не потому, что у него не было плана. План был — подробный, выверенный, рассчитанный на годы вперёд. Просто теперь он не был уверен, что этот план стоит той цены, которую за него придётся заплатить.