Настройки чтения
Второй шанс Рудеуса
RСмерть второстепенного персонажа
Глава 5 из 9
Гость во сне
Сон начинался всегда одинаково — с падения.
Рудеус не помнил, как закрыл глаза. День вымотал его до дна: утреннее занятие с Рокси, потом час в лесу с Сильфи, потом ещё два часа у колодца, где он пытался выжать из детского резерва хотя бы три водяных шара подряд. Мышцы ныли, голова гудела, и когда Зенит поцеловала его в лоб и задула свечу, он провалился в темноту, даже не успев досчитать до десяти.
А потом темнота расступилась.
Он падал — медленно, плавно, как лист в неподвижном воздухе, — и мир вокруг был белым. Не светлым, не сияющим — просто белым, без теней, без горизонта, без верха и низа. Белое ничто, в котором не за что зацепиться взглядом.
Страх пришёл мгновенно — холодной волной от живота к горлу, — но не тот страх, который кричит. Тот, который заставляет замереть.
Рудеус знал это место. Знал, хотя никогда не был здесь в этой жизни. Знал, хотя прошло больше месяца с тех пор, как он открыл глаза в семилетнем теле, и сон до сих пор не приходил — ни разу, ни намёком, и он уже начал надеяться, что петля обошла стороной и эту часть его прошлого.
Не обошла.
Он стоял на чём-то, что не было полом, и смотрел в бесконечность, которая не была небом. Под ногами — ничего, над головой — ничего, и только впереди, шагах в десяти, белое пространство сгущалось в фигуру.
Она сидела.
Не стояла. Не парила. Сидела — по-свойски, нога на ногу, — и её очертания дрожали, как воздух над горячей дорогой. Лица не было видно: белое на белом, контур, который не складывался в узнаваемый образ. Но поза — свободная, развалистая, с откинутым назад корпусом и руками, скрещёнными на груди, — была до боли знакомой.
Рудеус заставил себя дышать.
Не глубоко. Не часто. Ровно — так, как дышит ребёнок, который проснулся в странном месте и ещё не понял, бояться ему или нет. Он сжал пальцы в кулаки — по-детски, неумело, — и сделал шаг назад.
Фигура шевельнулась.
— О, наконец-то, — сказала она.
Голос был молодым, ленивым, с той особенной интонацией, с какой говорят люди, которые никуда не торопятся и никому ничего не должны. Приятельский. Почти тёплый.
Рудеус узнал его ещё до того, как первое слово долетело до слуха. Узнал тем, что внутри всё сжалось в точку размером с булавочную головку, а лицо онемело, будто по нему провели ледяной ладонью.
— Ну чего ты? — фигура подалась вперёд, и белый контур чуть прояснился: плечи, наклон головы, намёк на улыбку. — Не бойся, я не кусаюсь. Я здесь, можно сказать, по дружбе.
Рудеус молчал.
Пауза затянулась — ровно настолько, насколько затянул бы её испуганный ребёнок, — и он сказал:
— Ты кто?
Голос дрогнул. Хорошо дрогнул — высоко, тонко, с той особенной ломкостью, которая бывает, когда пытаешься говорить, а горло перехватывает. Он тренировал этот голос неделями. Перед зеркалом. По вечерам, когда никто не слышал.
— Я? — фигура хмыкнула. — Можно сказать, твой... консультант. Нет, не так. Собеседник. Приятель. Тот, кто иногда приходит во сне и говорит: «Эй, дружище, сделай вот так, и завтра всё будет хорошо». Знаешь, как в сказках — фея-крёстная, только без крыльев.
— У фей бывают крылья, — сказал Рудеус.
Он сам не понял, зачем это сказал. Вырвалось — глупо, по-детски, — и он тут же осёкся, втянул голову в плечи и уставился в пол, которого не было.
Фигура рассмеялась.
Смех был лёгким, беззлобным — так смеются над удачной шуткой, а не над чужим промахом. Но Рудеус слышал его слишком много раз, чтобы купиться. Он помнил, как этот смех звучал потом — когда шутка заканчивалась, а цена оставалась.
— А ты мне нравишься, — сказала фигура. — Серьёзно. Все обычно либо орут, либо молчат, а ты про крылья. Садись, чего стоишь.
Белый контур шевельнулся, и в ничто перед Рудеусом возникло что-то вроде кресла — такое же белое, без теней, но с угадываемыми очертаниями спинки и подлокотников.
Он сел.
Медленно, неловко, как садятся дети, которым велели, а они не знают, можно ли. Край кресла был твёрдым — или мягким? Он не мог понять. Тело ощущало опору, но ощущение было странным, как будто он сидел на собственном воспоминании о том, как сидеть.
— Вот и славно, — сказала фигура. — А то стоишь, как перед директором. Расслабься. Это просто сон.
— Сон?
— Ну да. Тебе снится белое место, а в нём — я. Что тут странного? Детям вообще много чего снится. Монстры там, падения, говорящие звери. А тебе — я.
Фигура развела руками — мол, что поделать, такая уж у тебя фантазия, — и снова откинулась в своём кресле.
Рудеус смотрел на неё и молчал.
В прошлой жизни он задал в этом месте десяток вопросов. Кто ты? Почему ты здесь? Откуда ты знаешь моё имя? Он был напуган, растерян, и болтал без умолку — а фигура отвечала, шутила, успокаивала. Теперь он знал цену каждому ответу.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Зови меня... — фигура задумалась, и в этой задумчивости было что-то нарочитое, как у актёра, который делает вид, что забыл реплику. — Знаешь, у меня много имён. Но тебе, наверное, будет проще звать меня Богом. Человекобогом. Звучит солидно, да?
— Ты бог?
— А ты сомневаешься?
Рудеус заставил себя нахмуриться — так, как хмурятся дети, когда им говорят что-то, что не укладывается в голове. Лоб собрался складками, губы приоткрылись.
— Мама говорит, что богов много, — сказал он. — И что они не приходят к людям просто так.
— Умная у тебя мама, — сказал Человекобог. — И, кстати, о маме. Как у неё дела?
Вопрос прозвучал так буднично, так вскользь, что Рудеус едва не ответил на автомате. «Хорошо» — вертелось на языке, простое, безопасное, — но он прикусил его за мгновение до того, как оно сорвалось.
— Хорошо, — сказал он всё-таки, но с задержкой — той самой, которая бывает, когда ребёнок не понимает, почему чужой дядя спрашивает про маму.
Человекобог кивнул.
— А отец? Мечом всё так же машет?
— Да.
— А учительница? Рокси, кажется? Как у неё дела?
Рудеус почувствовал, как внутри что-то сжимается — медленно, осторожно, будто невидимая рука перебирала клавиши, проверяя, какая нота отзовётся. Он знал эту манеру. Лёгкие вопросы, один за другим, — и каждый следующий чуть ближе к тому, что действительно важно.
— Она учит меня магии, — сказал он.
— И как успехи?
— Нормально.
— Нормально? — Человекобог наклонил голову. — А мне показалось, что лучше, чем нормально. Я слышал, ты колдуешь без заклинаний. Это редкость.
Рудеус пожал плечами — детский жест, быстрый и угловатый.
— Ну... получается иногда. Не всегда. Рокси говорит, что я ещё маленький и у меня мало маны.
— Скромничаешь, — сказал Человекобог. — Это хорошо. Скромность украшает. Особенно в твоём возрасте.
Он помолчал.
— А что тебе ещё снится, Рудеус?
Вопрос ударил под дых — не силой, а точностью. Не «снится ли тебе что-то странное». Не «видишь ли ты будущее». Просто — «что тебе ещё снится», как будто они уже обсудили погоду и теперь перешли к сокровенному.
Рудеус опустил глаза.
— Разное, — сказал он. — Лес. Ручей. Камешки.
— Камешки?
— Ну да. Круглые. Которые на что-то похожи.
Он говорил правду — ту правду, которую он мог сказать, не соврав. Ему действительно снились камешки. И лес. И ручей. Просто не только они.
Человекобог хмыкнул.
— Камешки — это хорошо, — сказал он. — Лучше, чем монстры. Знаешь, у некоторых детей во сне такие чудища, что взрослым не придумать. А у тебя — камешки. И лес. И ручей.
Он откинулся в кресле и, кажется, улыбнулся — хотя Рудеус не видел лица, только движение контура.
— Кстати, о завтрашнем дне, — сказал он. — Ты ведь знаешь, что мама собирается в город?
Рудеус замер.
Он знал. Зенит сказала за ужином — между прочим, передавая тарелку с хлебом. «В четверг поеду в город, нужно забрать ткани у портного». Отец кивнул. Лилия что-то записала в хозяйственную книгу. Рудеус тогда промолчал — просто ел суп и считал дни до катастрофы.
Но Человекобог не мог знать, что Зенит сказала за ужином. Он не был там. Он видел будущее — или делал вид, что видит.
— Да, — сказал Рудеус. — Она говорила.
— Так вот, — Человекобог подался вперёд, и голос его стал чуть тише, чуть доверительнее. — Я бы на твоём месте её отговорил.
— Почему?
— Потому что в городе её ждут плохие люди.
Рудеус поднял глаза.
— Какие люди?
— Неважно, — Человекобог махнул рукой. — Важно, что если она поедет в четверг, ничего хорошего не выйдет. Ты же не хочешь, чтобы с мамой случилось что-то плохое?
— Нет.
— Вот и славно. Скажи ей завтра, что тебе приснился плохой сон. Ну, знаешь, как дети говорят: «Мама, не уходи, мне страшно». Она послушает. Мамы всегда слушают, когда дети говорят про плохие сны.
Рудеус молчал.
В прошлой жизни он услышал этот совет — почти слово в слово — и сделал всё в точности. Зенит осталась дома. Плохие люди — он потом выяснил, что это была шайка, грабившая обозы, — действительно ждали её на тракте. Совет сработал. Мать была жива.
Цена выяснилась позже. Когда он понял, что каждая услуга Человекобога — это ниточка, за которую дёргают, когда нужно, чтобы ты дёрнулся в нужную сторону.
— Ты не веришь? — спросил Человекобог.
— Верю, — сказал Рудеус. — Я просто думаю.
— О чём?
— Как ей сказать. Чтобы она не испугалась.
Человекобог кивнул — одобрительно, по-отечески.
— Хороший мальчик. Думаешь о матери. Это правильно. Скажи как есть — что приснился страшный сон. Добавь, что дорога ей приснилась пустой и тёмной. Детали помогают.
— Дорога пустая и тёмная, — повторил Рудеус.
— Именно. И ещё...
Человекобог сделал паузу — ровно настолько, чтобы Рудеус поднял глаза, — и закончил:
— ...скажи ей, что сон был очень страшным. Что ты проснулся в слезах. Это важно.
— Почему?
— Потому что иначе она не поверит.
Рудеус кивнул. Он помнил этот совет. Помнил, как Зенит обняла его тогда, прижала к себе и сказала, что никуда не поедет. Помнил, как пахло от неё хлебом и лавандой. Помнил, как он уткнулся лицом в её фартук и думал: «Получилось».
Теперь он знал, что именно получилось.
— Спасибо, — сказал он.
И осёкся.
Слово вылетело само — не детское, не скомканное, а ровное и вежливое, с той взрослой интонацией, с какой благодарят равного. Он понял это в тот же миг, когда оно сорвалось с языка, — и замер.
Человекобог перестал улыбаться.
Не сразу. Сначала замерло его лицо — Рудеус не видел черт, но почувствовал, как что-то изменилось в белом контуре: исчезла расслабленность, ушла ленивая полуулыбка. Потом фигура подалась вперёд — не резко, а плавно, как змея, которая поднимает голову, заметив движение в траве.
— «Спасибо», — повторил Человекобог. — Надо же. Обычно дети говорят «спасибо» не так.
Рудеус сглотнул.
— А как? — спросил он и тут же понял, что снова ошибся. На этот раз — тоном. Слишком спокойным. Слишком прямым. Слишком похожим на взрослого, который уточняет деталь, а не на ребёнка, который не понял.
Человекобог смотрел на него.
Белый контур не двигался, но Рудеус чувствовал этот взгляд — пристальный, оценивающий, как будто невидимые пальцы перебирали его слова, проверяя каждое на вес.
— Обычно дети говорят «пасиба», — сказал Человекобог. — Или «благодарю». Или просто молчат и кивают. А ты сказал «спасибо» так, будто тебе тридцать лет и ты только что подписал деловое соглашение.
Он наклонил голову — теперь уже по-другому, не с дружеским интересом, а с тем холодным любопытством, с каким разглядывают диковину.
— Ты интересный мальчик, Рудеус.
Рудеус заставил себя опустить голову, ссутулил плечи и пробормотал что-то неразборчивое, уткнувшись подбородком в грудь. Детский жест. Защитный. Так делают, когда их хвалят, а они не знают, куда деваться.
— Я просто... — он запнулся, — ...Рокси говорит, что я умный.
— Рокси говорит, — повторил Человекобог.
В его голосе больше не было тепла. Был интерес — сухой, препарирующий, как у натуралиста, который нашёл новый вид жука и теперь разглядывает его под лупой. Но он не давил. Не спрашивал дальше. Просто смотрел — и молчал.
Пауза затянулась.
Рудеус чувствовал, как внутри всё сжимается в тугой узел. Он прокололся. Не на крупном — на одном слове, на одной интонации, — но Человекобог заметил. Заметил и не стал развивать. Почему?
Потому что не был уверен? Или потому, что хотел посмотреть, что мальчик сделает дальше?
— Ладно, — сказал Человекобог и снова откинулся в кресле. — Умный — это хорошо. Умные люди живут дольше.
Он махнул рукой — небрежно, по-приятельски, — и белое ничто вокруг них чуть дрогнуло. Контуры кресел стали размываться, терять форму.
— Мне пора, — сказал он. — А тебе — просыпаться. Помни про маму. И про дорогу — пустую и тёмную.
— Я помню, — сказал Рудеус.
— И ещё кое-что.
Человекобог подался вперёд — в последний раз, — и голос его стал почти шёпотом:
— Никому не говори об этом сне. Маме — только про плохой сон, а про меня — ни слова. Договорились?
— Почему?
— Потому что взрослые не любят, когда детям снятся боги.
Рудеус кивнул.
Белый контур начал таять — не исчезать, а именно таять, расплываться по краям, смешиваться с белым ничто. Сначала пропали руки, потом плечи, потом наклон головы. Последним исчезло лицо — или то, что было на его месте, — и Рудеус мог поклясться, что в самый последний миг, когда белое уже почти скрыло всё, на него смотрели. Пристально. Оценивающе.
С вопросом, который так и не был задан.
Белое ничто дрогнуло и пошло рябью — как вода, в которую бросили камень. Пол — или то, что было под ногами, — исчез, и Рудеус снова падал, но теперь не медленно, а стремительно, в темноту, которая смыкалась над головой.
Он открыл глаза.
Потолок был белым. Побеленный известкой, с тонкой трещиной в углу — той самой, которую он помнил с детства и которую замазывали каждую весну, а она всё равно проступала. Окно было приоткрыто, и за ним — серый предрассветный свет, который ещё не стал днём, но уже перестал быть ночью.
Птицы. Те самые, за околицей, — они перекликались в ветвях старого вяза, и их трели были такими же, как вчера, как неделю назад, как в той, прошлой жизни.
Рудеус лежал, не двигаясь.
Одеяло сбилось в ногах. Подушка была влажной — он не помнил, чтобы плакал, но щёки были мокрыми, и в горле стоял солёный привкус. Руки лежали поверх одеяла, и пальцы были сжаты в кулаки — так крепко, что ногти впились в ладони.
Он разжал их.
На левой ладони — четыре красных полумесяца. На правой — три. Он смотрел на них и не чувствовал боли.
В прошлый раз всё началось точно так же.
Белое ничто. Приятельский голос. Совет — точный, выполнимый, с деталями, которые помогали. «Скажи, что приснилась пустая дорога». «Скажи, что проснулся в слезах». И он сказал — слово в слово, — и мать осталась дома, и всё пошло так, как должно было пойти.
А потом, через месяц, пришёл второй совет. И третий. И четвёртый. И каждый был точным, каждый был полезным, каждый спасал кого-то или что-то — до тех пор, пока цена не стала очевидной.
Теперь он знал цену. И теперь у него был выбор.
Рудеус сел на кровати. Одеяло сползло на пол. Босые ноги коснулись деревянных половиц — холодных, с зазубриной у порога, о которую он цеплялся пальцем в детстве. Он посидел так несколько секунд, а потом поднялся и подошёл к окну.
За окном был двор. Яблоня — та самая, с кривой веткой, на которой он сидел вчера, — чернела на фоне светлеющего неба. Колодец. Круг, стёртый до земли. Дорожка к калитке.
Всё было на своих местах.
Он стоял и смотрел, как небо из серого становится розовым, а потом — золотым, и думал о том, что совет, который он получил, был верным. Человекобог не соврал: он никогда не врал прямо. Если Зенит поедет в город в четверг, с ней действительно случится что-то плохое. Это правда.
Но правда и то, что, оставшись дома, она будет там, где нужно Человекобогу.
И ещё правда то, что теперь Рудеус знал об этом. Знал и мог выбирать.
Он упёрся лбом в холодное стекло. Дыхание затуманило окно — маленькое облачко, которое тут же растаяло. За спиной, в доме, было тихо: отец ещё спал, мать ещё не встала, Рокси ещё не вышла во двор с посохом. Час до завтрака. Час до того, как он спустится на кухню и скажет матери про плохой сон.
Или не скажет.
В прошлый раз всё началось точно так же. Белый сон, приятельский голос, точный совет. Тогда он сделал всё, как велели. Сейчас — нет. Сейчас он скажет матери что-то другое. Или скажет то же самое, но не так. Или скажет то же самое, но позже — не за завтраком, а вечером, когда она уже соберёт корзину.
Или вообще промолчит и посмотрит, что будет.
Рудеус отошёл от окна.
Он стоял посреди комнаты — босой, в мятой ночной рубашке, — и смотрел на свои ладони. Красные полумесяцы уже побледнели, превратились в розовые пятнышки. К обеду они исчезнут совсем.
Он сжал кулак.
— В прошлый раз всё началось точно так же, — сказал он шёпотом, в воздух, в тишину, в серый предрассветный свет.
И добавил, уже про себя, то, чего не сказал вслух:
«Но кончится иначе».
За окном перекликались птицы. Дом спал. До катастрофы было четыре года и восемь месяцев, и где-то в белом ничто Человекобог — или его тень, или его память — всё ещё смотрел на мальчика, который сказал «спасибо» не так.
И думал.