Настройки чтения

Сыворотка

RСмерть основного персонажаНасилие

Глава 2 из 9

Двое суток

Свет пробивался сквозь щели в ставнях — три узкие полосы поперёк потолка. Эрвин смотрел на них и не мог понять, почему они не двигаются. Он ждал, что свет качнётся, как качается в повозке, когда везут раненых по разбитой дороге. Но свет стоял неподвижно. Стены не тряслись. Потолок был каменным, не брезентовым. Койка под спиной — жёсткая, но ровная, с набивным матрасом, а не с соломой. Лазарет. Не повозка, не полевая палатка. Значит, бой закончился. Он попытался повернуть голову, и мышцы шеи отозвались тупой болью — не рана, просто тело затекло от долгой неподвижности. Правая сторона тела ощущалась странно. Пустота на месте руки никуда не делась, но боль в культе стала другой — не рваной, не свежей, а глубокой и ровной, как заживающий шрам. Живот не болел вообще. Он помнил, что там была дыра. Помнил, как ветер касался внутренностей — холодный ветер Шиганшины, пахнущий гарью. Теперь живот был цел. Под повязкой кожа стянута, но цела. Сыворотка. Эрвин закрыл глаза. Перед внутренним взором встала крыша, черепица, кровь на камнях. Он помнил крик. Не чей — просто крик, долгий, рваный. Помнил иглу. Он открыл глаза и медленно, опираясь на левый локоть, сел. Голова закружилась, перед глазами поплыли тёмные пятна, но он переждал. Дыхание выровнялось. Он осмотрелся. Маленькая комната. Одна койка — его. Одно окно со ставнями. Один стул у стены. На стуле сидел Леви. Он не спал. Просто сидел, откинувшись к стене, положив руки на колени. На нём был тот же костюм, что и на крыше, — порванный на плече, с бурыми пятнами, которые не отстирываются. Под глазами залегли тени, глубокие, почти чёрные. На скуле запеклась царапина. Он смотрел на Эрвина и молчал. Эрвин выдержал этот взгляд — секунду, две. Потом отвёл глаза к окну. За ставнями слышались голоса. Негромкие, усталые. Кто-то прошёл по коридору, и половицы скрипнули под тяжёлым шагом. Двое суток, понял Эрвин. Судя по тому, как зажило тело, — не меньше двух суток. А если Леви всё это время сидел здесь, то разговор, который должен был случиться, ещё не случился. — Вода, — сказал Эрвин. Голос вышел хриплым, горло саднило. Леви поднялся. Движение было медленным — не из-за ран, а из-за усталости, которая накопилась за двое суток без сна. Он взял с тумбочки кружку, подал Эрвину. Их пальцы не соприкоснулись. Эрвин выпил, чувствуя, как вода проходит по горлу — холодная, чистая. Поставил кружку на край койки. Леви не сел обратно. Остался стоять у тумбочки, сложив руки на груди. Между ними было три шага, и каждый из них был заполнен тем, о чём не говорили. Эрвин снова посмотрел на окно. Голоса за ставнями стали тише, потом стихли совсем. Тишина в комнате стояла плотная, как вода, и в ней было слышно только дыхание — его собственное, ровное, и Леви, редкое, почти беззвучное. — Сколько не вернулось? — спросил Эрвин. Он не спросил «как бой». Не спросил «что с моим телом». Не спросил «как долго я был без сознания». Всё это могло подождать. Первое, что должен знать командор, — сколько людей он потерял. Леви не ответил сразу. Он смотрел на Эрвина, и в его взгляде что-то происходило — не жалость, не вина, что-то другое, чему Эрвин не мог подобрать названия. Потом Леви отвёл глаза к двери. — Ханджи скажет. И снова тишина. Эрвин не настаивал. Он знал, что Леви не уходит от ответа — он откладывает его. Даёт кому-то другому право произнести цифру, которая будет стоять между ними до конца. Может быть, это было милосердие. Может быть — трусость. С Леви никогда нельзя было сказать наверняка. Дверь открылась без стука. Ханджи вошла быстро, как всегда входила в лазарет, — плечом вперёд, с папкой под мышкой, с волосами, выбившимися из хвоста. Повязка на левом глазу была свежей, но под ней угадывалась припухлость. Она остановилась в двух шагах от койки, оглядела Эрвина с ног до головы, и на её лице мелькнуло что-то похожее на облегчение — быстрое, почти незаметное, тут же спрятанное за деловым тоном. — Очнулся. Хорошо. Леви, ты спал? Леви не ответил. Ханджи не стала переспрашивать. — Как тело? — она шагнула ближе, уже раскрывая папку. — Боль в культе? Тошнота? Головокружение? — Терпимо, — сказал Эрвин. — Сколько не вернулось? Ханджи замерла с папкой в руках. Посмотрела на Леви — быстро, искоса. Леви стоял у стены и смотрел в пол. Ханджи перевела взгляд на Эрвина и захлопнула папку. — Тринадцать, — сказала она. Голос был ровным, почти будничным. — Из тех, кто ушёл в Шиганшину. Семеро — в бою со Зверем. Ещё четверо — на стенах, когда добивали оставшихся титанов. И двое не пережили транспортировку. Она сделала паузу. Эрвин ждал. Он знал, что она скажет дальше, и ждал, когда она это скажет. — Армин Арлерт, — произнесла Ханджи. — Ожоги, несовместимые с жизнью. Скончался на крыше через несколько минут после инъекции. Имя упало в тишину и осталось лежать между ними — тремя людьми в маленькой комнате с каменными стенами. Эрвин не отвёл взгляда. Он смотрел на Ханджи и видел, как она держит лицо — собранно, почти бесстрастно, как держат инструмент, который нельзя уронить. Единственный глаз смотрел прямо, но пальцы сжимали край папки слишком сильно. — Сыворотка, — сказал Эрвин. Это не было вопросом. Ханджи кивнула. — Та же, что украли у Рода Рейсса. Состав мне неизвестен, но действие стандартное. Регенерация запустилась через четыре секунды после введения. Сначала — внутренние органы, потом костная ткань, потом кожные покровы. Правая рука не восстановилась — слишком старый рубец, сыворотка работает только со свежими повреждениями. Она говорила быстро, ровно, как на докладе. Эрвин слушал и не перебивал. — Ты был без сознания пятьдесят четыре часа. Первые сутки — кома, организм перестраивался. Потом сон. Сейчас ты в порядке. Физически. Она замолчала. Эрвин увидел, как она переглядывается с Леви — снова быстро, почти незаметно. И понял, что главное ещё не сказано. — Ханджи, — позвал он. Она вздохнула. Не как учёный перед докладом — как человек, который должен сказать то, чего не хочет говорить. — Сила титана перешла к тебе. Мы не знаем, чья именно — возможно, Бертельда, возможно, кого-то ещё. Но она в тебе. Это значит, что ты теперь носитель. Она сделала паузу. Эрвин ждал. — Проклятие Имир, — сказала Ханджи. — Тринадцать лет. Это подтверждённый срок для всех носителей, про которых у нас есть данные. Никто не жил дольше. Способа обойти проклятие не существует. Отсчёт пошёл с момента инъекции. Тринадцать лет. Эрвин медленно выдохнул. Он не почувствовал страха — только холодную, ясную определённость, похожую на ту, что приходит перед боем, когда все варианты уже просчитаны и остался только один. Тринадцать лет. Меньше, чем он прожил в разведкорпусе. Больше, чем он рассчитывал получить на той крыше. — Ясно, — сказал он. Ханджи смотрела на него так, будто ждала других слов. Может быть, вопроса. Может быть, эмоций. Но Эрвин молчал, и она, выждав ещё секунду, кивнула. — Я оставлю записи. Показатели первые дни нужно снимать каждые шесть часов. Потом — раз в сутки. Если почувствуешь жар, или боль в позвоночнике, или что-то похожее на трансформацию — зови сразу. Она положила папку на тумбочку, рядом с кружкой. Развернулась к двери. На пороге остановилась и, не оборачиваясь, сказала: — Леви. Ты тоже должен поспать. Дверь закрылась. Шаги Ханджи удалились по коридору — быстрые, неровные, как всегда. И снова стало тихо. Эрвин сидел на койке, глядя на закрытую дверь. Леви стоял у стены, глядя в пол. Между ними по-прежнему было три шага и всё то, о чём не говорили. Тринадцать не вернулись. Армин Арлерт мёртв. Сила титана — в нём. Тринадцать лет. Эрвин прокручивал эти факты в голове, как цифры в отчёте, и знал, что за каждой цифрой стоит что-то, с чем ему придётся жить. Но сейчас, в этой комнате, был только один вопрос, который требовал ответа немедленно. Леви не скажет его первым. Леви вообще не скажет ничего, если его не заставить. Он будет стоять у стены и ждать, пока Эрвин не сделает то, чего они оба боятся, — не назовёт цену вслух. Эрвин отвёл взгляд от двери. Посмотрел на стену напротив — серый камень, трещина в углу, тёмное пятно сырости под потолком. Где-то за этими стенами лежало тело мальчика, который придумал план взятия Шиганшины. Который знал, что делать, когда все остальные знали только, как умирать. Который должен был дойти до подвала, до моря, до правды. Вместо него дойдёт Эрвин. — Армин, — сказал он. Слово прозвучало глухо, как камень, упавший в воду. Эрвин не отрывал взгляда от стены. Он чувствовал, что Леви перестал дышать — на секунду, на две, — а потом вдохнул снова, медленно, тяжело. Тишина в комнате стала другой. Не плотной — пустой. Как будто кто-то открыл дверь и выпустил весь воздух. Леви поднялся со стула. Эрвин не оборачивался. Он слышал, как скрипнуло дерево под его весом — впервые за двое суток. Слышал, как Леви сделал шаг к двери. Не быстрый, не медленный — ровный шаг человека, который наконец может уйти, потому что то, ради чего он оставался, случилось. — Леви. Шаги остановились. Эрвин по-прежнему смотрел в стену. — Спасибо, — сказал он. Слово было простым. Не «спасибо за то, что выбрал меня». Не «спасибо за то, что дал мне тринадцать лет». Просто «спасибо» — такое же голое и прямое, как правда, которую они только что назвали вслух. Леви не ответил. Он постоял у двери ещё секунду — Эрвин слышал его дыхание, ровное, спокойное, — а потом открыл дверь и вышел. Дверь осталась открытой. За ней тянулся коридор — серый камень, тусклый свет масляных ламп, запах лекарств и старой крови. Шаги Леви удалялись медленно, без спешки, и каждый шаг отдавался от стен тихим эхом. Эрвин сидел на койке и слушал, как они затихают. Он знал, что Леви не вернётся. Не сейчас. Может быть, никогда — в том смысле, в каком капитан возвращается к командору после боя, чтобы молча сесть у стены и ждать приказа. Тот Леви остался на крыше, вместе с мальчиком, которому не хватило нескольких секунд. Вместо него теперь был другой человек — тот, кто сделал выбор и будет нести его один, без объяснений и без прощения. Эрвин понимал это. Может быть, лучше, чем кто-либо. Шаги стихли. В коридоре снова стало тихо — только далёкие голоса, приглушённые стенами, и скрип половиц под ногами санитаров. Эрвин опустил взгляд на свои руки. Левая лежала на колене, пальцы сжаты в кулак — он сам не заметил, когда это случилось. Правая — вернее, то, что от неё осталось, — была замотана свежим бинтом. Культя не болела. Ничего не болело. Тело было здоровым, целым, полным чужой силы, которая будет жить в нём ровно тринадцать лет. Он разжал кулак. Положил ладонь на колено и выровнял дыхание. За окном снова заговорили — негромко, устало. Кто-то спрашивал про паёк. Кто-то отвечал, что хлеб привезут к вечеру. Обычные слова, обычный день, обычный лазарет, в котором лежат раненые и умирают те, кого не успели довезти. Мир продолжался. Корпус продолжался. В двух днях пути стоял дом с подвалом, в котором хранились ответы, и кто-то должен был до них дойти. Теперь этим кем-то был он. Эрвин поднял голову и посмотрел на открытую дверь. Коридор был пуст. Леви ушёл. Ханджи ушла. Он остался один в маленькой комнате с каменными стенами, с папкой на тумбочке и с тринадцатью годами впереди. Он не чувствовал благодарности за спасение. Не чувствовал вины за чужую смерть. Он чувствовал только холодную, ясную определённость, с которой просыпался каждое утро последние десять лет, — впереди есть цель, и он дойдёт до неё или умрёт. Теперь он знал, что умрёт в любом случае. Через тринадцать лет. Это было даже удобно — иметь точную дату. Эрвин откинулся на подушку и закрыл глаза. Перед внутренним взором встала карта — та самая, которую он рисовал в штабе год назад. Стены, реки, горы, белые пятна неизвестности. Теперь к ней добавилась ещё одна линия — временная, протяжённостью в тринадцать лет. Можно было спланировать экспедиции. Можно было рассчитать ресурсы. Можно было понять, что он успеет, а что — нет. Он открыл глаза и снова сел. Взял с тумбочки папку, которую оставила Ханджи. Раскрыл. Пробежал глазами первые строчки — температура, пульс, реакция зрачков, рекомендации по питанию. Всё это могло подождать. Он закрыл папку и положил обратно. За дверью послышались шаги — не Леви, другие, более лёгкие. Кто-то прошёл мимо, не заглядывая. Эрвин проводил звук взглядом и снова посмотрел на стену. Он знал, что вечером придёт Ханджи — снимать показатели. Знал, что завтра или послезавтра придётся выйти к людям, которые смотрели на него с крыши и видели, как он умирал. Знал, что Эрен Йегер не простит его никогда — не за то, что он сделал, а за то, кем он не был. Знал, что Микаса Аккерман будет смотреть на него молча и что в этом молчании будет больше правды, чем в любых словах. Всё это будет потом. Сейчас была только тишина. Открытая дверь. И имя, которое он наконец произнёс вслух и которое теперь будет звучать в нём до конца — каждые тринадцать лет, каждые тринадцать дней, каждые тринадцать ударов сердца. Эрвин закрыл глаза. За окном смеркалось. Свет на потолке потускнел, три полосы стали серыми, потом совсем исчезли. В коридоре зажгли лампы, и жёлтый свет просочился в открытую дверь, лёг на пол узкой полосой. Никто не заходил. Никто не закрыл дверь. Эрвин лежал и слушал, как засыпает корпус — шаги, голоса, скрип коек, чей-то кашель за стеной. Обычные звуки, обычный вечер. Мир продолжался, и он был в нём — живой, здоровый, с тринадцатью годами в запасе и с мёртвым мальчиком за спиной. Он не знал, правильно ли поступил Леви. Не знал, правильным ли был его собственный выбор — тот, что он сделал задолго до крыши, когда повёл людей на смерть ради ответа. Он знал только одно: обратного пути нет. Есть только коридор, и дверь, и цель в двух днях пути. Эрвин открыл глаза и посмотрел в потолок. Там, где раньше были полосы света, теперь была только темнота. Он смотрел в неё долго — пока глаза не привыкли, пока не начали различать трещины в камне и тёмное пятно сырости под потолком. Потом перевёл взгляд на дверь. Она всё ещё была открыта. За ней было тихо. Корпус спал. Леви не возвращался. И где-то там, в темноте, лежало тело мальчика, который так и не увидел моря, а здесь, в маленькой комнате с каменными стенами, лежал человек, который увидит его вместо него. Эрвин закрыл глаза и стал ждать утра.