Настройки чтения
Дом исцеления
NC-17Сексуальный контентСмерть основного персонажаНасилие
Глава 2 из 9
Стена
На третий день она добралась до стены.
Не потому, что рука зажила — рука всё так же висела на перевязи, тяжёлая и чужая. И не потому, что Иорет сменила гнев на милость — старуха по-прежнему ворчала каждый раз, когда Эовин поднималась с постели. Просто на третий день Эовин поняла: если она проведёт в палате ещё один час, глядя в серый потолок и слушая, как в коридоре перешёптываются целители, — она начнёт кричать. И, может быть, не сможет остановиться.
Она встала затемно. Натянула поверх больничной рубахи плащ, который нашла накануне в сундуке у двери — чей-то старый, грубой шерсти, пахнущий конским потом и дымом. Левой рукой, неловко, застегнула пряжку у горла. Правая даже не дёрнулась.
Коридор был пуст. Она шла вдоль стены, считая шаги, и с каждым шагом воздух становился холоднее. У лестницы её качнуло — голова поплыла, в глазах потемнело, — но она ухватилась за перила здоровой рукой и переждала. Не упала. Пошла дальше.
Стена встретила её ветром.
Она вышла на верхний ярус, и ветер ударил в лицо — северный, резкий, пахнущий снегом, которого здесь не было уже месяц. Эовин остановилась у парапета, вцепилась в камень левой рукой. Внизу, далеко, лежала равнина Пеленнора — бурая, истоптанная, ещё не оправившаяся от битвы. Где-то там, за краем зрения, начинался Рохан.
Она стояла и смотрела на север. Ветер трепал волосы, забирался под плащ, холодил щёку. Правая рука ныла тупо и постоянно, как далёкий колокол. Эовин не считала дни до того, как сможет снова сжать меч — меч был слишком далеко, почти как сон. Она считала дни до того, как сможет сжать повод. Почувствовать лошадь под собой. Поскакать.
Три дня, и она ещё не могла поднять правую руку. Сколько осталось — она не знала.
Сзади послышались шаги. Не старушечьи, не шаркающие — ровные, твёрдые, с лёгкой заминкой на левую ногу. Она не обернулась. Если это стражник, который хочет отослать её обратно, — пусть попробует. Если целитель — пусть говорит, она не станет слушать.
Шаги остановились в двух шагах от неё. Тишина. Только ветер.
— Вы рано встали, — сказал Фарамир.
Она узнала его голос — спокойный, без подобострастия, без жалости. Тот самый голос, который три дня назад в саду сказал ей: «Вы злитесь, что вы жива». Она не ответила ему тогда. И сейчас не ответила.
Он не ушёл. Просто встал рядом — на расстоянии вытянутой руки, не ближе — и тоже посмотрел на север. Ветер трепал его тёмные волосы, забирался под воротник больничной рубахи. На плече, под тканью, угадывалась повязка — та же, что и в первый раз.
Они стояли молча. Эовин ждала вопроса — «как вы себя чувствуете?», «почему вы здесь?», «вам не холодно?» — но он не спрашивал. И в этом молчании было что-то странное: не неловкость, не напряжение. Просто двое людей на стене, и ветер, и серая равнина внизу.
Она заговорила первой — потому что молчание слишком затянулось, а уходить она не хотела.
— Что вы видите? — спросила она, не оборачиваясь.
— Простите?
— Вы сказали в саду, что я злюсь, потому что жива. Вы не ошиблись. — Она по-прежнему смотрела на север. — Теперь скажите: что вы видите, когда смотрите туда?
Она указала подбородком на равнину. Фарамир помолчал.
— Я вижу дорогу, — сказал он. — Тракт на юг. Там была граница. Там я провёл двадцать лет.
— Осгилиат.
— Да.
— Вы скучаете по нему?
— Я скучаю по людям, которые там остались.
Она повернула голову. Он не смотрел на неё — он смотрел на юг, и лицо у него было такое же спокойное, как в саду, но что-то в нём изменилось. Может быть, ветер сделал черты резче. Может быть, утренний свет — серый, неяркий — высеребрил седину на висках, которую она раньше не замечала.
— Вы сражались там, — сказала она.
— Да.
— И вас ранили.
— Отравленной стрелой. — Он коснулся здоровой рукой плеча — коротко, почти рассеянно. — Мой брат погиб там. Раньше. Не в этой битве.
Она не сказала «мне жаль». Он не сказал «мне жаль про вашего дядю». Они просто стояли, и ветер выл в бойницах, и что-то между ними — какая-то невидимая стена, которую она возводила перед каждым, кто пытался её утешить, — дало трещину.
— Я смотрю на север, — сказала она. — Там Рохан. Там мой брат сейчас. Там могила моего дяди.
— Вы хотели бы быть там?
— Я хотела бы лежать рядом с ним.
Слова вырвались сами. Она не планировала их говорить — тем более ему, почти незнакомому человеку, сыну наместника, гондорскому капитану. Но слова уже прозвучали, и ветер унёс их, и она не стала забирать обратно.
Фарамир не вздрогнул. Не отшатнулся. Не сказал: «не говорите так» или «вам нужно жить». Он просто кивнул — медленно, как будто она сказала что-то, что он давно знал.
— Я понимаю, — сказал он.
— Понимаете?
— Когда меня несли в Дом Исцеления, я думал: лучше бы отец умер вместо меня. Ему это было бы легче.
Эовин замерла. Фарамир по-прежнему смотрел на юг, и голос его был ровным — как будто он говорил о погоде.
— Мой отец был наместником, — продолжал он. — Двадцать лет он правил Гондором. А я был вторым сыном. Тем, кто держал границу, которую он считал недостаточно важной. Тем, кто выжил, когда старший погиб.
— Вы хотели умереть, — сказала она. Это не было вопросом.
— Я хотел, чтобы он увидел меня. — Фарамир наконец повернулся к ней. — Хотя бы раз. По-настоящему. Я думал: если я умру, защищая город, он наконец поймёт, что я был достоин.
— И он понял?
— Он умер. До того, как я очнулся.
Ветер стих на мгновение — как будто сама крепость задержала дыхание. Эовин смотрела на Фарамира и видела не капитана, не наместника, не человека, который три дня назад сказал ей правду в лицо. Она видела сына, который всю жизнь ждал отцовского слова и не дождался.
— Мой дядя, — сказала она, — был мне отцом. Мои родители умерли, когда я была ребёнком. Теоден вырастил меня. Он был хорошим королём. Он любил меня.
Она замолчала. Фарамир ждал.
— Но он не видел меня, — сказала она. — Он видел сестру короля. Дочь его дома. Он берёг меня. Он оставлял меня в Эдорасе, когда уходил в поход. Он думал, что так меня защищает.
— А вы хотели идти с ним.
— Я хотела умереть рядом с ним. — Её голос стал жёстче. — Не в постели. Не от старости. Не в золотой клетке, которую он для меня построил. Я хотела, чтобы мой король увидел: я не вещь, которую нужно беречь. Я воин. Я могу стоять в строю. Я могу умереть за свой народ.
— И он не увидел.
— Он увидел только в самом конце. Когда было поздно.
Она сжала левую руку в кулак. Ногти впились в ладонь — слабая боль, почти приятная. Хоть что-то, что она ещё могла контролировать.
— Вы убили назгула, — сказал Фарамир. — Вы сделали то, чего не мог сделать ни один мужчина. Ваш дядя видел это.
— Он был уже мёртв.
— Его люди видели. Ваш брат видел. Весь город знает.
— Я не хочу, чтобы знали. — Она резко повернулась к нему. — Я не хочу, чтобы меня помнили за это. Я не хочу быть легендой. Я хочу быть живой. Или мёртвой. Но не этим. Не историей, которую рассказывают за столом.
Фарамир молчал. Ветер снова поднялся, бросил ей в лицо прядь волос. Она откинула её левой рукой — неловко, слишком резко.
— Вы не хотите быть историей, — повторил он. — Вы хотите, чтобы вас видели.
— Да.
— Я вас вижу.
Она замерла. Он смотрел на неё — не сверху вниз, не с жалостью, не с восхищением. Просто смотрел. И в его глазах, серых, как небо над Пеленнором, она увидела что-то, чего не видела ни в ком с тех пор, как очнулась в Доме Исцеления. Не сочувствие. Не страх. Не желание спасти.
Понимание.
— Вы тоже этого хотите, — сказала она. — Чтобы вас видели.
— Да.
— Ваш отец не видел.
— Никогда. — Фарамир чуть качнул головой. — Боромир был первенцем. Боромир был воином. Боромир был тем, кого отец любил. А я был… недостаточным. Слишком книжным. Слишком мягким. Слишком похожим на мать.
— И вы пошли в Осгилиат.
— Я пошёл в Осгилиат, потому что это был мой долг. Но да — я надеялся, что если вернусь, он увидит. А когда стрела попала в плечо, я подумал: может быть, если я умру, он наконец поймёт.
— Но вы не умерли.
— Как и вы.
Они замолчали. Внизу, на равнине, ветер гнал по бурой траве тени облаков. Где-то далеко кричала птица — резко, одиноко. Эовин смотрела на север, на дорогу, которая уходила в Рохан, и думала о Теодене. О том, как он сидел в своём золотом чертоге, старый и сломленный, и говорил с ней так, как говорят с ребёнком. О том, как она умоляла его взять её в поход — и как он отказал. О том, как она надела доспех Дернхельма и всё равно пошла, потому что лучше умереть в бою, чем остаться.
— Я не жалуюсь, — сказала она. — Мой дядя был хорошим королём. Он любил меня, как умел. Он просто не понимал, что его любовь меня душит.
— Мой отец не любил меня, — сказал Фарамир. — Он терпел меня. А в конце — хотел, чтобы я умер вместо брата. Он сказал мне это в лицо.
Эовин повернулась к нему. Фарамир смотрел вниз, на камни парапета, и лицо у него было спокойное — слишком спокойное для таких слов.
— И вы всё равно пошли в ту атаку, — сказала она.
— Да.
— Почему?
— Потому что он был моим отцом. Потому что я надеялся, что в последний миг он передумает. — Он поднял голову. — Глупо, правда?
— Нет.
— Вы сделали то же самое. Вы пошли в бой, зная, что ваш дядя не хотел этого. Зная, что он оставил вас. Вы пошли, потому что не могли иначе.
— Я пошла, потому что хотела умереть, — сказала она. — Не победить. Не прославиться. Просто перестать быть.
Слова упали в тишину. Ветер стих. Солнце — бледное, весеннее — вышло из-за туч и залило стену холодным светом. Эовин стояла, чувствуя, как что-то внутри неё разжимается — медленно, болезненно, как сведённая судорогой мышца. Она сказала это. Вслух. Не Иорет, которая всё равно не поняла бы. Не Эомеру, который пришёл бы в ужас. Этому человеку — почти незнакомому, раненому, спокойному, — который смотрел на неё и не отводил глаз.
— Я понимаю, — сказал Фарамир.
— Вы уже говорили.
— Я скажу ещё раз. Я понимаю, чего вы хотели на том поле. Не убить его. А чтобы вас наконец не держали.
Она смотрела на него. В горле что-то сжалось — не слёзы, нет, она не плакала с тех пор, как очнулась, и не собиралась начинать сейчас. Что-то другое. Как будто кто-то наконец взял её за плечи и сказал: я знаю.
Она кивнула. Медленно. Один раз.
Фарамир не улыбнулся. Не шагнул ближе. Просто стоял и смотрел, и в этом взгляде не было ни триумфа, ни жалости. Только узнавание.
Солнце поднялось выше. Тени стали короче. Где-то внизу, во внутреннем дворе, зазвенел колокол — размеренно, буднично. Смена стражи. Или завтрак.
— Мне пора возвращаться, — сказала Эовин. — Иорет будет браниться.
— Она всегда бранится.
— Она привязала меня к кровати в первый день. Ремнями. Сказала, что у неё есть ремни, и она ими пользовалась.
Фарамир чуть приподнял бровь — почти улыбка, но не совсем.
— Мне она угрожала только донесениями. Сказала, что если я не перестану читать в постели, она сожжёт все свитки.
— И вы перестали?
— Я научился читать так, чтобы она не видела.
Эовин фыркнула — коротко, почти беззвучно. Что-то в груди шевельнулось: не веселье, но тень его. Она отступила от парапета. Левая рука закоченела от холода, правая ныла под повязкой, но ноги держали. Она могла идти.
— Вы останетесь? — спросила она.
— Ещё немного. Ветер хороший.
Она кивнула и пошла к лестнице. У самого спуска остановилась. Обернулась.
Фарамир стоял у парапета, глядя на юг, и ветер трепал его рубаху. Он не смотрел ей вслед. Не ждал благодарности. Просто стоял — один на стене, так же, как она стояла здесь полчаса назад.
— Господин Фарамир, — сказала она.
Он обернулся.
— Я не знаю, что теперь делать, — сказала она. — Я не знаю, зачем жить, если война кончилась. Я не знаю, кем быть.
Он помолчал.
— Я тоже не знаю, — сказал он. — Но, может быть, мы узнаем.
Она не ответила. Просто посмотрела на него — последний раз — и пошла вниз по лестнице, держась за перила левой рукой. Ступени были крутыми, ноги дрожали, но она не упала.
В коридоре её встретила Иорет — руки в боки, передник в пятнах, глаза мечут молнии.
— Госпожа Эовин! Где вы были?! Я обыскала все палаты, я подняла на ноги рассыльных, я уже хотела посылать за стражей! Вы хоть понимаете, что...
— Я была на стене, — сказала Эовин. — Там ветер.
Иорет открыла рот, закрыла, всплеснула руками.
— На стене! С перебитой рукой! В одном плаще! Вы простудитесь, вы упадёте, вы...
— Я не упала.
— Вы невозможны. Вы невозможнее всех раненых, которые у меня были, а у меня их были сотни. Вы хуже господина Фарамира, честное слово, а он читает донесения по ночам и не спит.
Эовин прошла мимо неё в палату. Села на кровать. Левая рука всё ещё дрожала от напряжения, но спина не болела. Она выпрямилась — впервые за три дня.
Иорет ворчала что-то про горячий отвар и мокрые волосы, но Эовин её не слушала. Она смотрела в окно, на серое небо, и думала о том, что сказал Фарамир.
«Я тоже не знаю. Но, может быть, мы узнаем».
Она не чувствовала себя спасённой. Не чувствовала себя исцелённой. Тоска всё ещё была там — глубокая, холодная, как вода в колодце. Но что-то изменилось. Может быть, самую малость. Может быть, только на сегодня.
Впервые за три дня она не думала о том, как умереть. Она думала о ветре на стене. О серых глазах, которые смотрели без жалости. О человеке, который сказал: «Я вас вижу».
И о том, что завтра она снова туда поднимется.