Настройки чтения

Тот, кто помнил имя

RГрафическое насилие

Глава 5 из 13

Меньше

Я пришёл в себя оттого, что песок скрипел. Не просто шуршал под телом — скрипел. Каждая песчинка тёрлась о соседнюю, и этот звук ввинчивался в голову, острый, как осколок кварца. Я лежал, уткнувшись маской в белую пыль, и слышал, как в двадцати шагах от меня осыпается песчаный нанос. Как в сорока шагах трескается кристаллическая ветка — медленно, с натугой, будто кость ломается. Как где-то далеко, может, в лиге, а может, в десяти, скребутся чьи-то когти по камню. Я слышал всё это одновременно. И собственное дыхание — низкое, размеренное, чужое. Тело было не моим. Опять. Я попытался пошевелиться и ожидал знакомой задержки — мысль, пауза, движение. Но лапа дёрнулась сразу, быстрее, чем я успел закончить мысль. Когти вспороли песок, оставив четыре длинные борозды. Я замер. Поднял голову. Мир стал меньше. Нет, не так. Мир стал дальше. Раньше я смотрел на кварцевые деревья сверху вниз — теперь они возвышались надо мной, уходя стволами в темноту. Раньше песок был мелкой крошкой под ступнями — теперь я чувствовал каждый камешек, каждую грань, каждую трещину в кварце. Я видел их. Я видел, как лунный свет преломляется в кристаллах и разбивается на десятки белых искр. Зрение тоже обострилось. И слух. И обоняние — я чуял старую кровь в песке, сухую, выветренную, но всё ещё заметную. Чуял реяцу — свою и чужую, далёкую, размытую расстоянием. Чуял что-то ещё, чего не мог назвать. Что-то живое. Что-то съедобное. Я встал. Движение вышло текучим. Не дёрганым, как у Гиллиана, — плавным, перекатывающимся от задних лап к передним. Четыре конечности, и каждая слушается с первого раза. Я сделал шаг, другой, третий — и не упал. Не споткнулся. Не потерял равновесие. Тело двигалось само, и это «само» было не чужим, не стадным — оно было моим. Я остановился. Поднял переднюю лапу и посмотрел на неё. Когти стали короче, чем у Гиллиана, но толще. Тяжёлые, изогнутые, с зазубринами по внутреннему краю. Чёрная плоть обтягивала кость плотно, без прежней рыхлости. Я сжал когти в кулак — или в подобие кулака, — и мышцы отозвались мгновенно. Никакой задержки. Никакого сопротивления. Адьюкас. Слово пришло само, и вместе с ним пришло понимание. Я перешёл. Я больше не Гиллиан. Я — та форма, которую в каноне называли Адьюкасом. Компактная, быстрая, смертельно опасная. Размером с крупного зверя, а не с многоэтажный дом. Четвероногая стойка, вытянутая морда, обломанный рог на маске. Рог. Я потянулся передней лапой к голове и нащупал его. Твёрдый, шершавый, с острым сколом на конце. Обломан наискось — не мной, кем-то другим. Или чем-то. Я не помнил момент перехода. Не помнил, как тело Гиллиана сжималось, перестраивалось, отбрасывало лишнюю плоть. Последнее, что осталось в памяти, — челюсти на чужом плече, рука на моём плече, дождь, который шёл в нашей общей голове. А потом — скрип песка. Я огляделся. Лес Меносов остался где-то позади — или надо мной. Вокруг были не кварцевые деревья, а низкие каменные наросты, похожие на рёбра мёртвого зверя. Песок здесь был темнее, с примесью чего-то чёрного. Луна висела над головой — та же самая, неподвижная, равнодушная. Я не знал, сколько времени прошло с момента слияния. Может, дни. Может, недели. Может, месяцы — тело Гиллиана не считало время так, как считал я. Я сделал круг по небольшой впадине, в которой очнулся. Движения давались легко — слишком легко. Я прыгнул на каменный выступ, даже не подумав об этом. Тело само сократило мышцы, само рассчитало расстояние, само приземлилось на все четыре лапы без единого лишнего звука. Я стоял на выступе и смотрел вниз, на песок, с которого только что поднялся. В песке осталась вмятина. Глубокая, с чёткими контурами тела — моего прежнего тела. Сорокаметровая туша, которая вдавилась в грунт и лежала там достаточно долго, чтобы песок спёкся под давлением. Я смотрел на эту вмятину и пытался вспомнить, как выбирался из неё. Не помнил. Память обрывалась на дожде и руке, сжимавшей моё плечо. Голод. Он пришёл не как приступ — как фон. Раньше голод был волнами: накатывал, отступал, снова накатывал. Сейчас он просто был. Ровный, низкий гул где-то под диафрагмой — или под тем, что заменяло диафрагму в этом теле. Он не требовал немедленного действия. Он не гнал меня вперёд. Он просто присутствовал, как присутствует дыхание или биение сердца — постоянно, неотвязно, невыключаемо. Я прислушался к нему. Попытался отделить от остальных ощущений. Не вышло. Голод был вплетён в каждое движение, в каждый вдох, в каждый удар реяцу. Он не мешал — он окрашивал. Делал звуки резче, запахи ярче, движения быстрее. Он был частью этой формы. Частью меня. Правило деградации. Я знал его из канона — сухая строчка: «Адьюкас, переставший пожирать разумных, со временем деградирует обратно в Гиллиана». Но канон не рассказывал, как это ощущается. А я ощущал. Не знанием — телом. Где-то на границе сознания, в костях, в мышцах, в самой структуре реяцу сидела память о том, что будет, если перестать есть. Она не была страхом. Она была уверенностью — такой же, как уверенность в том, что вода мокрая, а песок сыпучий. Если я перестану охотиться на разумных, эта форма начнёт оседать. Медленно, незаметно, неумолимо. Сначала пропадёт скорость. Потом — острота чувств. Потом — само сознание, и я снова стану безымянным Гиллианом в безымянном стаде. Я смотрел на свои когти и прокручивал это в голове. Не как трагедию — как условие задачи. Вторая ступень взята. Цена названа. Теперь нужно есть тех, кто умеет говорить. Не просто Пустых. Не безмозглых тварей, которые бросаются на всё, что движется. Разумных. Тех, у кого есть имя. Тех, кто помнит. Тех, кто, возможно, тоже держится за запах хлеба или лицо матери. Я провёл когтями по камню. Остались четыре белые полосы — глубокие, с ровными краями. Камень был твёрдым, как кварц, но мои когти вошли в него без усилия. Я посмотрел на полосы и подумал: вот чем я теперь буду вскрывать чужие маски. Мысль не вызвала отвращения. И это напугало больше, чем сам голод. Я спрыгнул с выступа. Приземлился на песок, даже не присев для амортизации, — тело просто погасило удар мышцами и замерло. Я стоял и слушал. Ветер. Песок. Далеко-далеко — чей-то вой, низкий, протяжный, почти музыкальный. Не Гиллиан — у Гиллианов вой другой. Кто-то поменьше. Кто-то разумный. Добыча. Слово всплыло само, и я не стал его отгонять. Добыча — значит, еда. Еда — значит, я останусь собой ещё на сколько-то дней. Или недель. Или месяцев — я пока не знал, как часто нужно есть в этой форме. Я двинулся на звук. Тело работало безупречно. Лапы ставились точно, без шума, когти втягивались в песок под правильным углом. Я пересёк впадину за несколько секунд, взобрался на гребень и замер. Впереди тянулась цепь невысоких дюн, за ними — ещё камни, ещё темнота. Вой повторился, ближе. Теперь я слышал его ясно: не боль, не страх — призыв. Кто-то звал стаю. Или пару. Или просто обозначал территорию. Я пригнулся. Мышцы собрались в пружину — без приказа, сами. Тело знало, что делать. Тело хотело охотиться. Я удержал его. Не потому, что передумал. Потому что сначала нужно было проверить ещё кое-что. Я не знал, работает ли в этой форме человеческая речь. У Гиллиана не работала — голосовые связки были размером с дерево и годились только на вой. У Адьюкаса тело меньше, гортань уже, маска плотнее прилегает к морде. Может, получится. Я открыл пасть и попытался сказать слово. — Ар... Вышел хрип. Низкий, гортанный, но не вой. Звук, похожий на человеческий голос, пропущенный через камнедробилку. Я сглотнул — глотка работала, язык двигался, — и попробовал снова. — Ар-тём. Слоги вышли рваными. «Ар» — слишком низко, «тём» — слишком глухо, на грани шипения. Но это было имя. Моё имя. Я произнёс его вслух впервые с тех пор, как стал Гиллианом. Имя прозвучало и упало в песок. Луна не шелохнулась. Ветер не ответил. Дыра в груди — теперь размером с кулак, а не с автомобиль — молчала. Голод гудел ровно, как и прежде. Я повторил. — Артём. На этот раз лучше. Гласные стали чище, шипение ушло. Голос был чужим — низким, скрежещущим, — но слова были моими. Язык помнил, как их выговаривать. Губы — или то, что заменяло губы под маской, — помнили форму звуков. Я стоял на гребне дюны и повторял своё имя, как заклинание. Не чтобы успокоиться — чтобы проверить. Чтобы убедиться, что язык всё ещё мой. Что гортань всё ещё может выталкивать звуки, а не только вой. Что я ещё могу говорить — а значит, могу думать словами, а не только образами и запахами. Голод качнулся внутри, напоминая о себе. Вой вдали повторился — теперь дальше, уходящий. Добыча уходила. Я мог догнать — тело было готово, мышцы звенели от нетерпения. Но я стоял и выговаривал слоги, как будто они были важнее еды. Может, и были. Я вспомнил Кайю. Она была единственным Пустым, с которым я говорил, — не считая Улькиорру, но тот говорил со мной, а не наоборот. Кайя болтала без умолку, когда не боялась, и это была единственная человеческая речь, которую я слышал за всё время в Уэко Мундо. Я не знал, выжила ли она при слиянии. Не знал, поглотил ли я её вместе с остальными. Если да — значит, где-то внутри меня лежит ещё один слой чужой памяти. Ещё одно имя. Ещё одна лисья маска с трещиной поперёк. Я отогнал эту мысль. Не сейчас. Я развернулся и пошёл обратно во впадину. Не потому, что передумал охотиться. Потому что сначала нужно было понять, как это тело работает в бою. Не на добыче — на чём-то, что не убежит. На камне. На кварцевой стене, которая поднималась с другой стороны впадины, — высокая, гладкая, с вкраплениями белых кристаллов. Я встал перед ней. Примерился. И ударил. Передняя лапа вылетела быстрее мысли. Когти вошли в кварц, как в сухую глину, — глубоко, с хрустом. Я рванул вбок, оставляя четыре длинные борозды. Осколки брызнули в стороны, застучали по песку. Я ударил второй лапой, потом развернулся и хлестнул хвостом — о хвосте я даже не подозревал, пока он не включился в движение сам. Толстый, мускулистый, с костяным наконечником, он впечатался в стену с такой силой, что кварц пошёл трещинами. Я остановился. Перевёл дыхание — четыре вдоха, четыре выдоха, ровных, как метроном. Стена передо мной была изрублена в лоскуты. Глубокие борозды, трещины, выбитые кристаллы. Я смотрел на разрушения и не чувствовал ничего. Ни радости от силы. Ни гордости. Ни азарта. Только холодную констатацию: этого хватит. Чтобы убить. Чтобы есть. Чтобы жить дальше. Я отвернулся от стены и подошёл к большому осколку кварца, который валялся на песке. Полированная грань блестела в лунном свете, и я увидел себя. Впервые — чётко, не в мутном отражении чужой маски, а в ровной зеркальной поверхности. Компактная туша на четырёх лапах. Чёрная плоть, обтягивающая костяк, — ни капли жира, только мышцы и сухожилия. Вытянутая морда с белой маской. Дыра в груди — чуть левее центра, круглая, с ровными краями. И обломанный рог надо лбом, скошенный наискось, как будто его перерубили одним ударом. Глаза. Я смотрел в отражение и видел свои глаза. Они не изменились. Та же форма, тот же разрез, тот же цвет — или то, что заменяло цвет в этом монохромном мире. Глаза человека, который умер в понедельник и очнулся в белом песке. Глаза, которые помнили улицу Богдана Хмельницкого, дом семнадцать, квартиру сорок два. Глаза, которые помнили запах хлеба и имя матери. Глаза Артёма. Я смотрел на них и пытался понять, что чувствую. Горькое облегчение — вот что это было. Облегчение от того, что имя всё ещё моё. Что язык всё ещё слушается. Что глаза всё ещё смотрят из-под маски с тем же выражением. И горечь от того, что цена этого сохранения — регулярная охота на тех, у кого тоже есть имена. Я отвёл взгляд от отражения. Обошёл впадину по кругу, проверяя следы. Своих — много, глубоких, с чёткими отпечатками когтей. Чужих — ни одного. Либо здесь давно никто не проходил, либо проходил так, что не оставил следов. В Уэко Мундо такое возможно — некоторые Пустые умеют двигаться, не касаясь песка. Я вернулся в центр впадины. Сел — тело само сложилось в удобную позу, задние лапы поджаты, передние вытянуты, хвост обернулся вокруг боков. Голод гудел ровно, напоминая, что я ещё не ел в этой форме. Что мышцы, которые только что крушили кварц, требуют топлива. Что реяцу, которая пульсирует в дыре груди, нужна подпитка. Я знал, что скоро пойду на вой. Найду того, кто выл за дюнами, или другого, кто попадётся по пути. Догоню. Убью. Съем. Это не было выбором — это было условием существования. Как дышать. Как считать шаги. Как повторять имя. Я сидел и слушал пустыню. Ветер переменился — теперь он дул с севера, принося запах старых костей и сухого кварца. Где-то далеко, на границе слышимости, снова завыли — другой голос, выше, тоньше. Не тот, что раньше. Пустыня была полна звуков, и каждый звук мог быть добычей. Или охотником. Я закрыл глаза. Не для того, чтобы отдохнуть, — чтобы сосредоточиться. Голод был фоном, но внутри этого фона я различал оттенки. Физический голод — потребность в чужой реяцу. Ментальный голод — потребность в чужой памяти, в новых слоях, которые укрепят моё «я». И что-то ещё — то, что я не мог назвать. Потребность говорить. Потребность слышать речь. Потребность помнить, что я — это я, а не просто набор мышц и когтей. Я открыл глаза. Поднял голову к луне. И сказал вслух — громче, чем раньше, чётче, не для проверки, а для утверждения: — Артём. Слово разнеслось над впадиной. Ударилось о кварцевую стену. Отразилось от камней. И когда эхо стихло, из темноты за гребнем дюны пришёл ответ. — Артём? Голос был чужим. Искажённым, как будто кто-то повторил моё слово через толщу воды или через слой песка. Интонация — вопросительная. Не угроза. Не насмешка. Вопрос. Я замер. Тело среагировало быстрее разума: мышцы напряглись, когти выдвинулись, реяцу сжалась в тугой узел. Я развернулся на звук, припал к песку, готовый к броску. Глаза обшарили гребень дюны, камни, тени между камнями. Никого. Темнота была пустой. Ветер гнал песок через гребень, и песчинки вспыхивали в лунном свете, как белая пыль. Ни силуэта. Ни движения. Ни запаха — ветер дул от меня, а не ко мне, и уносил все запахи прочь. Я ждал. Считал удары сердца — или того, что заменяло сердце. Раз. Два. Три. Десять. Двадцать. Тишина. Только ветер и песок. Голос не повторился. Я не двинулся с места. Если бы я был человеком, я бы решил, что мне послышалось. Эхо. Игра воображения. Но я не был человеком. Мои уши слышали скрип песчинки за двадцать шагов. Мои глаза видели трещины в кварце за полсотни метров. Я не мог ошибиться. Кто-то был там. Кто-то слышал, как я произнёс имя. Кто-то повторил его с вопросом — и исчез. Или не исчез. Может, он всё ещё стоял там, за гребнем, и ждал. Может, он смотрел на меня так же, как я смотрел в темноту, — не видя, но зная, что я здесь. Я медленно поднялся из боевой стойки. Не расслабился — просто перестал быть пружиной. Реяцу держал сжатой. Уши ловили каждый шорох. Глаза обшаривали пространство сектор за сектором. Ничего. Голос не принадлежал Гиллиану. Гиллианы не говорят. Не принадлежал он и ветру — ветер не задаёт вопросов. И он точно не принадлежал никому из тех, кого я знал. Не Кайя — у неё голос выше. Не Улькиорра — тот говорит без интонаций. Не Айзен — Айзен не стал бы прятаться за дюной. Кто-то новый. Кто-то, кого я не видел и не слышал раньше. Кто-то, кто услышал моё имя и вернул его обратно. Я стоял и смотрел в темноту. Голод гудел внутри, напоминая, что время уходит. Что нужно охотиться. Что нужно есть. Но я не двигался. Потому что теперь имя было не просто якорем. Оно стало сигналом. Его услышали. Его повторили. И я не знал, кто это был. Охотник. Добыча. Наблюдатель. Или кто-то, кто тоже помнил, как пахнет хлеб.