Настройки чтения
Совет
RНасилиеАвтор решил не раскрывать предупреждения
Глава 4 из 9
Учитель
Ночь на Корусанте не темнела — она меняла свет. Вместо солнца зажигались огни: тёплые квадраты окон, холодные полосы транспортных магистралей, россыпь сигнальных башен на горизонте. Воздух на балконе Храма был неподвижен и пах камнем, нагретым за день. Где-то далеко внизу, на уровне нижних ярусов, гудели турбины — ровный, почти неслышный звук, к которому привыкаешь и перестаёшь замечать.
Энакин стоял у перил, опершись на них обеими руками. Пальцы правой, механической, сжимали камень слишком сильно — он чувствовал, как напрягаются сервоприводы, но не ослаблял хватки. Плащ он сбросил ещё в коридоре. Рубашка прилипла к спине. Ветер, слабый на такой высоте, не охлаждал, а только шевелил волосы у виска.
Он не обернулся, когда дверь открылась.
Шаги Оби-Вана он узнал раньше — не по звуку, по ощущению в Силе. Знакомому, как голос матери, которую не слышал двадцать лет. Оби-Ван вышел на балкон, остановился в шаге позади, ничего не сказал. Потом Энакин услышал глухой стук стекла о камень — два стакана, поставленные на широкий парапет.
Оби-Ван достал пробку. Плеснул в один, потом в другой. Жидкость была тёмной, пахла пряностями и спиртом — не храмовый чай и не та сладкая гадость, которой угощали на дипломатических приёмах. Что-то, что держат в личных запасах и не предлагают Совету.
Энакин не двигался. Смотрел на огни.
Оби-Ван взял свой стакан. Не пил — просто держал в ладони, грел. Прошла минута, может, две. Тишина была не враждебной — усталой. Так молчат люди, которые слишком долго не говорили и уже не знают, с чего начать.
Энакин протянул руку, не глядя, взял второй стакан. Сделал глоток. Напиток обжёг горло, провалился в грудь теплом. Он не спросил, что это. Оби-Ван не сказал.
— Три визита, — произнёс Энакин.
Голос вышел чужим — слишком ровным, слишком тихим. Он говорил не Оби-Вану. Он говорил в огни, в пропасть под балконом, в ночной воздух, который уносил слова и не возвращал.
— Первый раз — на следующий день после ареста. Я сказал себе, что проверяю охрану. Периметр. Протоколы. — Он снова отпил. — Во второй раз я сказал себе, что он запросил адвоката, и нужно понять, зачем. В третий... в третий я ничего себе не говорил. Просто спустился.
Оби-Ван молчал. Энакин чувствовал его присутствие — не давящее, просто присутствие. Человек стоит рядом, держит стакан, слушает.
— Он спрашивал меня о снах. О Падме. О том, что я видел. — Энакин сглотнул. — Я не рассказывал ему. Я вообще ничего ему не рассказывал. Он сам знал. Каждую ночь, каждую деталь. Как будто он видел их вместе со мной.
— Он не видел, — сказал Оби-Ван негромко. — Он знал, что тебе снится. Этого достаточно.
— Достаточно для чего?
— Чтобы ты пришёл снова.
Энакин кивнул — коротко, резко. Стакан в его руке дрогнул, но не расплескался. Он сделал ещё глоток, больше, чем собирался, и поставил стакан на перила. Пальцы правой руки всё ещё сжимали камень.
— Он ни разу не просил меня о помощи, — сказал он. — Ни разу. Не просил освободить его, не просил передать сообщение, не просил вмешаться в трибунал. Он говорил только о ней. Только о том, что я могу её спасти. Что он может научить. Что цена — это всё, что я знаю. — Энакин замолчал. Огоньки внизу расплывались, двоились, и он моргнул, чтобы вернуть резкость. — Я не сказал «нет».
Оби-Ван не пошевелился.
— Ты не сказал «нет» ему или себе?
Энакин закрыл глаза. Вопрос повис в воздухе — точный, как разрез скальпеля. Не обвинение. Не упрёк. Просто вопрос, на который он не мог ответить уже две недели.
— Я не знаю, кто я, — сказал он. Слова выходили медленно, тяжело, как камни, которые перекладываешь с места на место и не знаешь, куда деть. — В кабинете... когда он протянул мне руку, когда сказал про Падме, когда предложил... я стоял и думал: а вдруг он прав? Вдруг они все — Совет, магистры, ты — вдруг вы ошибаетесь? Вдруг есть другой способ, и он его знает, а вы от меня его прячете?
Он открыл глаза и уставился на свои руки — живую и механическую, обе сжимающие камень.
— Я поднял меч. Ты видел отчёты, Винду наверняка рассказал. Я поднял меч, и я не знал, куда я его опущу. Я не выбирал. Я просто... ударил. И попал по молниям. Не по нему. Не по Винду. По молниям. Как будто тело знало, что делать, а я — нет.
Он разжал пальцы. Механическая рука слушалась с задержкой в долю секунды — он привык, но сейчас эта задержка казалась вечностью.
— Я не знаю, кто я, — повторил он. — Джедай, который трижды ходил к ситху и ни разу не сказал «нет». Муж, который каждую ночь видит, как умирает его жена, и ничего не может сделать. Ученик, который врёт учителю. Я не знаю, кто я.
Он замолчал. Слова кончились — может быть, впервые в жизни. Он сказал всё, что мог, и больше ничего не осталось. Только ночь, и огни, и человек рядом, который всё ещё не ушёл.
Оби-Ван поставил стакан на перила. Медленно, осторожно, словно стекло могло треснуть от неверного движения. Он развернулся к Энакину — не всем телом, только плечом, — и теперь они стояли почти лицом к лицу, разделённые расстоянием вытянутой руки.
— Почему ты не пришёл ко мне?
Голос его был тихим. Не уставшим — скорее, озадаченным. Так спрашивают не о предательстве, а о странности, которую не могут понять.
Энакин поднял голову. В лице Оби-Вана не было ни гнева, ни разочарования, ни того особого выражения «я же тебе говорил», которое Энакин ненавидел с тринадцати лет. Оби-Ван смотрел на него с искренним, почти детским недоумением — как будто Энакин только что сказал, что ходил через весь город пешком, когда можно было взять спидер.
— Что? — переспросил Энакин.
— Почему ты не пришёл ко мне? — повторил Оби-Ван. — Сразу. После первого раза. После того, как он спросил тебя про сны. Ты же знал, что я здесь. Ты же знал, что я...
Он осёкся. Не закончил фразу. Отвёл взгляд в сторону, на огни, и Энакин увидел, как напряглась его челюсть — та самая, знакомая до мелочей, по которой он всегда читал, что Оби-Ван злится или расстроен, или и то и другое сразу.
— Ты же знал, что я пойму, — сказал Оби-Ван тише.
Энакин смотрел на него. На седые нити в рыжей бороде, которых не было год назад. На морщины у глаз, ставшие глубже за время войны. На руки, которые держали стакан так же крепко, как сам он держался за перила.
— Я боялся, — сказал он.
Оби-Ван повернулся к нему.
— Я боялся, что ты отвернёшься. — Энакин говорил и сам слышал, как жалко звучат слова, как по-детски, как недостойно рыцаря-джедая, который прошёл три года войны и убил больше, чем помнил. — Я боялся, что ты посмотришь на меня и увидишь то же, что видел он. Что я... что я уже не тот, кого ты учил. Что я сломался. Что я стал опасен. Что ты...
— Что я — что?
— Что ты перестанешь быть.
Он выдохнул. Фраза вышла корявой, скомканной, не той, что он собирался сказать. Но другой не было. Он боялся не гнева, не наказания, не Совета. Он боялся, что Оби-Ван уйдёт — не из Храма, не с Корусанта, а из него самого. Из того места внутри, которое всегда держалось на одном: есть человек, который знает его с девяти лет и всё ещё не отвернулся.
Оби-Ван молчал долго. Потом взял свой стакан, сделал глоток, поставил обратно.
— Я не отвернусь, — сказал он.
Просто. Без пафоса. Без заверений в вечной преданности и клятв на крови. Так, как говорят о погоде или о времени завтрашнего заседания.
— Я пойду с тобой к Совету, — добавил он.
Энакин поднял глаза. Оби-Ван смотрел на него — спокойно, прямо, без попытки утешить или смягчить. Он не улыбался. Он не раскрывал объятий. Он просто стоял рядом и держал стакан, и в этом было больше правды, чем в любых словах, которые Энакин мог себе представить.
— Ты не знаешь, что я им скажу, — произнёс он.
— Скажешь то, что сказал мне. Остальное — их дело.
— А если они решат, что я...
— Тогда мы решим, что делать дальше. Вместе.
Энакин отвёл взгляд. Взял стакан с перил, сделал глоток — маленький, почти символический. Напиток уже не обжигал. Просто грел.
— Я не прошу тебя защищать меня, — сказал он.
— А я и не собираюсь тебя защищать, — ответил Оби-Ван. — Я собираюсь пойти с тобой. Это другое.
Энакин хотел возразить — и не смог. Потому что это действительно было другое. Не защита, не оправдание, не попытка вытащить его из ямы, которую он сам выкопал. Просто присутствие. Просто человек, который стоит рядом и не уходит.
Он сделал ещё глоток. Поставил стакан. Пальцы правой руки наконец разжались — медленно, нехотя, — и он оторвал ладонь от камня. Прислонился спиной к стене. Холодная поверхность легла между лопаток, и он вдруг почувствовал, как устал. Не за день — за две недели. За три года войны. За всю жизнь, в которой он всегда куда-то бежал и никогда не останавливался.
Оби-Ван тоже опёрся о стену. Теперь они стояли плечом к плечу — не касаясь друг друга, но достаточно близко, чтобы чувствовать тепло. Огни Корусанта горели внизу. Турбины гудели. Где-то на взлётной платформе садился корабль — далёкий гул двигателей нарастал и стихал.
— Знаешь, что он сказал мне в третий раз? — спросил Энакин.
Оби-Ван не ответил — просто ждал.
— Он сказал: «Ты уже сделал выбор. Просто ещё не знаешь об этом». — Энакин усмехнулся — криво, невесело. — Тогда я подумал, что это очередная манипуляция. А теперь... может, он был прав. Может, я выбрал. Только не то, что он думал.
— А что?
— Не знаю. — Энакин прикрыл глаза. — Но я здесь. Не там. Не в камере. Здесь. С тобой.
Оби-Ван ничего не сказал. Да и не нужно было. Тишина, которая опустилась на балкон, была не такой, как в начале разговора. Не усталой — спокойной. Так молчат люди, которые наконец сказали главное и теперь могут просто стоять, не боясь, что недосказанное встанет между ними стеной.
Энакин сполз по стене на пол. Камень был холодным, но ему было всё равно. Он вытянул ноги, положил руки на колени, откинул голову назад. Веки налились свинцом — той особой, спокойной тяжестью, которой он не чувствовал уже месяц. Может, больше.
— Я, кажется, сейчас усну, — сказал он.
— Спи, — ответил Оби-Ван.
Он не ушёл. Энакин слышал, как он опустился рядом — не на пол, на какой-то выступ или ящик, — и как стукнуло стекло о камень, когда он поставил стакан. Потом всё стихло. Только ветер шевелил волосы у виска, и огни Корусанта горели внизу, и где-то далеко, на нижних уровнях, человек в серой робе сидел на койке и ждал.
Энакин не думал о нём. Он вообще ни о чём не думал. Он закрыл глаза и позволил телу стать тяжёлым, а дыханию — ровным. Сон подступал мягко, без видений, без крика, без бледного лица Падме. Просто темнота. Просто покой.
Оби-Ван сидел рядом, глядя на город, и не произносил ни слова. Он не утешал. Не гладил по голове, не говорил «всё будет хорошо». Он просто был здесь — и этого хватало.